crimea-fun.ru

Повесть о двух городах диккенса. Обзоры книг Чарльза Диккенса

«По́весть о двух города́х» (англ. A Tale of Two Cities ) - изданный в 1859 году исторический роман Чарльза Диккенса о временах Французской революции .

Сюжет

Опустившемуся адвокату Картону, который безответно влюблён в Люси, удаётся подслушать разговор мадам Дефарж, в котором она раскрывает истинную причину своей ненависти к Эвремондам. Много лет назад покойный Эвремонд изнасиловал её сестру, лечащим врачом которой был доктор Манетт. Её семья была обречена на истребление, и сама она выжила только чудом.

Картон предупреждает Люси и её семью о необходимости срочно покинуть Францию, так следующей жертвой мадам Дефарж станет семья «последнего из Эвремондов», то есть сама Люси и её дочь. При помощи шантажа он получает доступ в камеру Дарнея и меняется с ним одеждой. Так как внешне они очень похожи, Дарнею удаётся беспрепятственно выбраться из тюрьмы и из Парижа, а Картон на другой день вместо него восходит на гильотину.

Из последних слов Картона ясно, что он считает свой поступок актом самопожертвования из любви к Люси и ради её счастья. В конце книги показана гибель мадам Дефарж от руки верной экономки Люси Манетт. Супруги Дарнеи благополучно возвращаются в Лондон.

Анализ

Идея «Повести о двух городах» пришла к Диккенсу во время исполнения в пьесе Уилки Коллинза роли человека, который жертвует собой ради счастья своей возлюбленной и дорогого её сердцу мужчины. С этим сюжетом, который имел параллели в жизни самого Диккенса, связались мысли о Французской революции, почерпнутые во время чтения исторической книги Карлейля - писателя, которого Диккенс боготворил и у которого учился.

Что характерно для зрелого Диккенса, остросюжетные конструкции позволяют ему наметить нити, пронизывающие всё общество, и провести перед глазами читателя представителей самых разных сословий. Юридическая профессия, как всегда, влечёт его к драматическим описаниям судебных процессов. Религиозные мотивы возвращения к жизни, всепрощения и самопожертвования отражены в веренице образных антитез и противопоставлений. Скажем, растекающееся по парижской улице вино из разбитой бочки предвещает реки крови.

«Это было лучшее изо всех времен, это было худшее изо всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы Света, это были годы Мрака; это была весна надежд, это была зима отчаяния; у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди…»

Популярность

Обложка американского издания 1942 года

В англоязычных странах единственный (за исключением «Барнеби Раджа ») исторический роман Диккенса стал хрестоматийным. Утверждается, что при тираже в 200 млн экземпляров это не только самое популярное в англоязычных странах произведение писателя, но и главный бестселлер в истории англоязычной прозы .

Роман неоднократно экранизировался, первый раз в 1911 году. Классической считается экранизация 1935 года , спродюсированная Д. Селзником . В 1980-е годы обратиться к этому литературному материалу планировал Терри Гильям . В 1980 году вышли также американская экранизация романа, английский мини-сериал, а в 1984 году - австралийский мультфильм. На сюжет романа поставлены опера и мюзикл .

Экранизации

  • «Повесть о двух городах» / A Tale of Two Cities (США, 1907)
  • «Повесть о двух городах» / A Tale of Two Cities - режиссёр Уильям Хамфри (США, 1911)
  • «Повесть о двух городах» / A Tale of Two Cities - режиссёр Фрэнк Ллойд (США, 1917)
  • «Повесть о двух городах» /

"Повесть о двух городах" (Charles Dickens "A Tale of Two Cities") о жизни разных слоев населения во времена Французской революции (конец 18 века).

Краткое содержание романа Чарльза Диккенса "Повесть о двух городах"
Сюжет "Повести о двух городах" Диккенса переносит нас в XVIII век. Высокопоставленный служащий известной банковской конторы мистер Лорри едет во Францию с весьма непростым поручением: он должен сообщить дочери своего старого клиента Люси Манетт о том, что ее отец, Александр Манетт, жив. Александр Манетт провел в Бастилии 18 лет без суда, его семья ничего о нем не знала все это время, а его дочь считала, что он давно умер. Люси была поражена этим известием, и они вместе отправились забрать Александра Манетта, который в состоянии сильного душевного расстройства жил у своего старого слуги Дефаржа, не отдавая себе отчет, что он на свободе.

Люси и Александр Манетт отправляются в Англию. Люси удается пробудить отца к жизни, теперь он достаточно редко вспоминает о том, что он пережил и живет почти нормально. Тем временем семья Манетт участвует в судебном процессе над Чарльзом Дарнеем, которого обвиняют в государственной измене. Благодаря стараниям помощника адвоката Сидни Картона, Дарнея полностью оправдывают и отпускают, а Чарльз и Люси влюбляются друг в друга.

Чарльз Дарней живет в Англии под чужим именем, во Франции он принадлежал к аристократическому роду, от которого всячески пытался откреститься, отказавшись от своих наследственных прав. Его французский род известен своим жестоким отношением к простому народу. Именно за это маркиза (дядю Чарльза) убивают так называемые патриоты (будущие революционеры), а весь его род приговаривают к уничтожению. Когда Александр Манетт узнал, что Дарней - потомок маркиза, с ним случается новый приступ (этот маркиз способствовал незаконному заключению Манетта).

Мистер Лорри и Синди Картон, талантливый, но нелюдимый молодой человек, становятся друзьями семьи Дарнеев, мистер Лорри испытывает искренние теплые чувства к отцу семейства и к самой Люси, а Сидни влюблен в Люси и готов на все не только ради нее, но и ради всей ее семьи.

Во Франции тем временем начинается революция, и власть захватывают широкие народные массы. В стране начинается хаос, французская аристократия бежит, король схвачен, старые законы заменяются новыми, бушует другая, новая жизнь, с насилием над теми, кто многие века угнетал народ. Чарльз Дарней решает ехать в Париж, чтобы спасти от расправы своего управляющего. Он тайком от семьи уезжает во Францию, где его практически немедленно арестовывают и заточают в тюрьму как представителя ненавидимой аристократии. В Париж приезжает вся семья Чарльза, чтобы вызволить его. Доктор Манетт, которого сейчас уважают революционеры за его трудное тюремное прошлое, разворачивает бурную деятельность и настраивает всех в пользу Чарльза. Спустя 2 года над Чарльзом состоялся суд, который его полностью оправдал, и Чарльз был освобожден. Тем не менее в этот же день его снова арестовывают по доносу трех лиц: Дефаржа, его одержимой местью жены и некого неизвестного человека.

Над Чарльзом начинается новый суд. Публике сообщают, что третьим человеком, по доносу которого судят Чарльза, является... Александр Манетт. Оказывается, после штурма Бастилии Дефарж обыскал бывшую камеру Манетта и нашел написанный им дневник, в котором Манетт рассказывает историю надругательства отца и дяди Дарнея над семьей крестьян: был замучен до смерти муж крестьянки, сама она, беременная, была изнасилована, ее брат был заколот, а сестра была спрятана неизвестно где. Манетт был приглашен в дом маркизов, чтобы присмотреть за умирающими сестрой (изнасилованной) и братом (заколотым). Они ему рассказывают об этих бесчинствах, и Манетт решает сообщить об этом министру. Донесение не дошло до министра, а сам Манетт был заключен в Бастилию. В дневнике Манетт накладывает проклятие на весь род маркизов. После прочтения этих записей вслух у Чарльза не было ни одного шанса: он был единогласно признан виновным и приговорен к смертной казни.

Доктор Манетт не смог ничего сделать для Чарльза и сам снова впал в беспамятство. Чарльза спас беспутный Сидни Кортон, который заменил Дарнея в камере собой (они были очень похожи) из любви к Люси. Дарней с семьей благополучно выбрались из Франции, а Сидни был казнен вместо Чарльза. Жена Дефаржа оказалась спрятанной сестрой той самой женщины, над которой надругались отец и дядя Дарнея. Она хотела истребить весь их род, включая жену Дарнея Люси и его дочь. В этом ей помешала воспитательница Люси мисс Просс, которая убила мадам Дефарж.

Книга "Повесть о двух городах" Диккенса заканчивается кратким описанием последующих событий: большое количество "патриотов" очень скоро последовали за своими жертвами на гильотину. Чарльз и Люси назвали своего ребенка именем Сидни Картона и передали эту историю своим потомкам.

Смысл
В романе "Повесть о двух городах" Чарльза Диккенс критикует сложившийся уклад, когда аристократия выжимала народ до последней капли. Диккенс показывает, что это должно было неизбежно закончится бурей, которая сметет все, что строилось веками. При этом, однако, автор крайне страшился бесконтрольного насилия, сопровождавшего слом всего и вся, когда победители делали с побежденными все то, что раньше делали с ними.

Человеком, который мог бы примирить непримиримых в романе "Повесть о двух городах", называется Чарльз Дарней, происходящий из рода угнетателей, но ничего не имеющий с ними общего. Несмотря на то, что он всю жизнь старался жить честно, его могли казнить в Англии и чуть не казнили во Франции. Аристократы считали его предателем, а простые люди - врагом.

Тему любви и самопожертвования в "Повести о двух городах" Диккенса раскрывает Сидни Картон, талантливый, но опустившийся адвокат, который дважды спасает Чарльза от казни, один раз из профессиональных соображений, другой - из желания пожертвовать всем ради своей любви к Люси, жене Чарльза. Делая это он понимает, что первый раз в жизни он сделать что-то важное и что этот его поступок навсегда оставит его имя в памяти семьи Дарнеев.

Вывод
Книгу "Повесть о двух городах" Диккенса читать было очень интересно. Заново открыл для себя Диккенса! Рекомендую к прочтению!

Обзоры книг Чарльза Диккенса:

С моими детьми и друзьями участвовал в домашнем спектакле, в пьесе Уилки Коллинза «Застывшая пучина». Мне очень хотелось войти по-настоящему в роль, и я старался представить себе то душевное состояние, которое я мог бы правдиво передать, дабы захватить зрителя.

По мере того как у меня складывалось представление о моем герое, оно постепенно облекалось в ту форму, в которую и вылилось окончательно в этой повести. Я поистине перевоплотился в него, когда играл. Я так остро пережил и перечувствовал все то, что выстрадано и пережито на этих страницах, как если бы я действительно испытал это сам.

Во всем, что касается жизни французского народа до и во время Революции, я в своих описаниях (вплоть до самых незначительных мелочей) опирался на правдивые свидетельства очевидцев, заслуживающих безусловного доверия.

Я льстил себя надеждой, что мне удастся внести нечто новое в изображение той грозной эпохи, живописав ее в доступной для широкого читателя форме, ибо, что касается ее философского раскрытия, вряд ли можно добавить что-либо к замечательной книге мистера Карлейля .

Ноябрь 1850 г.

КНИГА ПЕРВАЯ

«ВОЗВРАЩЕН К ЖИЗНИ»

Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время, – век мудрости, век безумия, дни веры, дни безверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа отчаяния, у нас было все впереди, у нас впереди ничего не было, мы то витали в небесах, то вдруг обрушивались в преисподнюю, – словом, время это было очень похоже на нынешнее, и самые горластые его представители уже и тогда требовали, чтобы о нем – будь то в хорошем или в дурном смысле – говорили не иначе, как в превосходной степени.

В то время на английском престоле сидел король с тяжелой челюстью и некрасивая королева ; король с тяжелой челюстью и красивая королева сидели на французском престоле . И в той и в другой стране лорды, хранители земных благ, считали незыблемой истиной, что существующий порядок вещей установлен раз навсегда, на веки вечные.

Стояло лето господне тысяча семьсот семьдесят пятое. В ту благословенную пору Англия, как и ныне, сподобилась откровения свыше. Миссис Сауткотт только что исполнилось двадцать пять лет и по сему случаю некоему рядовому лейб-гвардии, наделенному пророческим даром, было видение, что в оный знаменательный день твердь земная разверзнется и поглотит Лондон с Вестминстером. Да и коклейнский призрак угомонился всего лишь каких-нибудь двенадцать лет , не больше, после того как он, точь-в-точь как наши прошлогодние духи (проявившие сверхъестественное отсутствие всякой изобретательности), простучал все, что ему было положено. И только совсем недавно от конгресса английских подданных в Америке до английского престола и народа стали доходить сообщения на простом, человеческом языке о вполне земных делах и событиях , и, сколь это ни странно, оные сообщения оказались чреваты много более серьезными последствиями для человечества, нежели все те, что поступали от птенцов коклейнского выводка.

Франция, которая не пользовалась таким благоволением духов, как ее сестрица со щитом и трезубцем , печатала бумажные деньги, транжирила их и быстро катилась под гору. Следуя наставлениям своих христианских пастырей, она, кроме того, изощрялась в высокочеловеколюбивых подвигах; так, например, одного подростка приговорили к следующей позорной казни: ему отрубили обе руки, вырвали клещами язык, а потом сожгли живьем за то, что он не преклонил колен в слякоть перед кучкой грязных монахов, шествовавших мимо него на расстоянии пятидесяти шагов. Не лишено вероятности, что в ту пору, когда предавали казни этого мученика, где-нибудь в лесах Франции и Норвегии росли те самые деревья, уже отмеченные Дровосеком Судьбой, кои предрешено было срубить и распилить на доски, дабы сколотить из них некую передвижную машину с мешком и ножом , оставившую по себе страшную славу в истории человечества. Не лишено вероятности, что в убогом сарае какого-нибудь землепашца, под Парижем, стояли в тот самый день укрытые от непогоды, грубо сколоченные телеги, облепленные деревенской грязью – на них, как на насесте, сидели куры, а тут же внизу копошились свиньи, – и Хозяин Смерть уже облюбовал их как собственные двуколки Революции. Но эти двое – Дровосек и Хозяин, – хоть они и трудятся не переставая, но трудятся оба беззвучно, и никто не слышит, как они тихо шагают приглушенными шагами, а если бы кто и осмелился высказать предположение, что они не спят, а бодрствуют, такого человека тотчас же объявили бы безбожником и бунтовщиком.

Англия гордилась своим порядком и благоденствием, но на самом деле похвастаться было нечем. Даже в столице каждую ночь происходили вооруженные грабежи, разбойники врывались в дома, грабили на улицах; власти советовали семейным людям не выезжать из города, не сдав предварительно свое домашнее имущество в мебельные склады; грабитель, орудовавший ночью на большой дороге, мог оказаться днем мирным торговцем Сити; так однажды некий купец, на которого ночью напала разбойничья шайка, узнал в главаре своего собрата по торговле и окликнул его, тот предупредительно всадил ему пулю в лоб и ускакал; на почтовую карету однажды напало семеро, троих кондуктор уложил на месте, а остальные четверо уложили его самого – у бедняги не хватило зарядов, – после чего они преспокойно ограбили почту; сам вельможный властитель города Лондона, лорд-мэр, подвергся нападению на Тернемском лугу, какой-то разбойник остановил его и на глазах у всей свиты обобрал дочиста его сиятельную особу; узники в лондонских тюрьмах вступали в драку со своими тюремщиками и блюстители закона усмиряли их картечью; на приемах во дворце воры срезали у благородных лордов усыпанные бриллиантами кресты; в приходе Сент-Джайлса солдаты врывались в лачуги в поисках контрабанды, из толпы в солдат летели пули, солдаты стреляли в толпу, – и никто этому не удивлялся. В этой повседневной сутолоке беспрестанно требовался палач, и хоть он работал не покладая рук, толку от этого было мало; то вздергивал он рядами партии осужденных преступников, то под конец недели, в субботу, вешал попавшегося во вторник громилу, то клеймил дюжинами заключенных Ньюгетской тюрьмы , то перед входом в Вестминстер жег на костре кучи памфлетов; нынче он казнит гнусного злодея, а завтра несчастного воришку, стянувшего медяк у деревенского батрака.

Все эти происшествия и тысячи им подобных, повторяясь изо дня в день, знаменовали собой дивный благословенный год от Рождества Христова тысяча семьсот семьдесят пятый. И меж тем как в их сомкнутом круге неслышно трудились Дровосек и Хозяин, те двое с тяжелыми челюстями и еще двое – одна некрасивая, другая прекрасная собою, шествовали с превеликой пышностью, уверенные в своих божественных правах. Так сей тысяча семьсот семьдесят пятый год вел предначертанными путями и этих Владык и несметное множество ничтожных смертных, к числу коих принадлежат и те, о ком повествует паша летопись.

На почтовых

В пятницу поздно вечером в самом конце ноября перед первым из действующих лиц, о коих пойдет речь в нашей повести, круто поднималась вверх дуврская проезжая дорога. Дороги ему, собственно, не было видно, ибо перед глазами у него медленно тащилась, взбираясь на Стрелковую гору, дуврская почтовая карета. Хлюпая по топкой грязи, он шагал рядом с каретой вверх по косогору, как и все остальные пассажиры, не потому, что ему захотелось пройтись, вряд ли такая прогулка могла доставить удовольствие, но потому, что и косогор, и упряжь, и грязь, и карета – все это было до того обременительно, что лошади уже три раза останавливались, а однажды, взбунтовавшись, потащили карету куда-то вбок, поперек дороги, с явным намерением отвезти ее обратно в Блэкхиз. Но тут вожжи и кнут, кондуктор и кучер, все сразу принялись внушать бедным клячам некий параграф воинского устава, дабы пресечь их бунтарские намерения, кои вполне могли бы служить доказательством того, что иные бессловесные твари наделены разумом: лошадки мигом смирились и вернулись к своим обязанностям.

Предисловие автора

Идея этой повести впервые возникла у меня, когда я с моими детьми и друзьями участвовал в домашнем спектакле, в пьесе Уилки Коллинза «Застывшая пучина». Мне очень хотелось войти по-настоящему в роль, и я старался представить себе то душевное состояние, которое я мог бы правдиво передать, дабы захватить зрителя.

По мере того как у меня складывалось представление о моем герое, оно постепенно облекалось в ту форму, в которую и вылилось окончательно в этой повести. Я поистине перевоплотился в него, когда играл. Я так остро пережил и перечувствовал все то, что выстрадано и пережито на этих страницах, как если бы я действительно испытал это сам.

Во всем, что касается жизни французского народа до и во время Революции, я в своих описаниях (вплоть до самых незначительных мелочей) опирался на правдивые свидетельства очевидцев, заслуживающих безусловного доверия.

Я льстил себя надеждой, что мне удастся внести нечто новое в изображение той грозной эпохи, живописав ее в доступной для широкого читателя форме, ибо, что касается ее философского раскрытия, вряд ли можно добавить что-либо к замечательной книге мистера Карлейля .

Ноябрь 1850 г.

КНИГА ПЕРВАЯ
«ВОЗВРАЩЕН К ЖИЗНИ»

Глава I
То время

Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время, – век мудрости, век безумия, дни веры, дни безверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа отчаяния, у нас было все впереди, у нас впереди ничего не было, мы то витали в небесах, то вдруг обрушивались в преисподнюю, – словом, время это было очень похоже на нынешнее, и самые горластые его представители уже и тогда требовали, чтобы о нем – будь то в хорошем или в дурном смысле – говорили не иначе, как в превосходной степени.

В то время на английском престоле сидел король с тяжелой челюстью и некрасивая королева ; король с тяжелой челюстью и красивая королева сидели на французском престоле . И в той и в другой стране лорды, хранители земных благ, считали незыблемой истиной, что существующий порядок вещей установлен раз навсегда, на веки вечные.

Стояло лето господне тысяча семьсот семьдесят пятое. В ту благословенную пору Англия, как и ныне, сподобилась откровения свыше. Миссис Сауткотт только что исполнилось двадцать пять лет и по сему случаю некоему рядовому лейб-гвардии, наделенному пророческим даром, было видение, что в оный знаменательный день твердь земная разверзнется и поглотит Лондон с Вестминстером. Да и коклейнский призрак угомонился всего лишь каких-нибудь двенадцать лет , не больше, после того как он, точь-в-точь как наши прошлогодние духи (проявившие сверхъестественное отсутствие всякой изобретательности), простучал все, что ему было положено. И только совсем недавно от конгресса английских подданных в Америке до английского престола и народа стали доходить сообщения на простом, человеческом языке о вполне земных делах и событиях , и, сколь это ни странно, оные сообщения оказались чреваты много более серьезными последствиями для человечества, нежели все те, что поступали от птенцов коклейнского выводка.

Франция, которая не пользовалась таким благоволением духов, как ее сестрица со щитом и трезубцем , печатала бумажные деньги, транжирила их и быстро катилась под гору. Следуя наставлениям своих христианских пастырей, она, кроме того, изощрялась в высокочеловеколюбивых подвигах; так, например, одного подростка приговорили к следующей позорной казни: ему отрубили обе руки, вырвали клещами язык, а потом сожгли живьем за то, что он не преклонил колен в слякоть перед кучкой грязных монахов, шествовавших мимо него на расстоянии пятидесяти шагов. Не лишено вероятности, что в ту пору, когда предавали казни этого мученика, где-нибудь в лесах Франции и Норвегии росли те самые деревья, уже отмеченные Дровосеком Судьбой, кои предрешено было срубить и распилить на доски, дабы сколотить из них некую передвижную машину с мешком и ножом , оставившую по себе страшную славу в истории человечества. Не лишено вероятности, что в убогом сарае какого-нибудь землепашца, под Парижем, стояли в тот самый день укрытые от непогоды, грубо сколоченные телеги, облепленные деревенской грязью – на них, как на насесте, сидели куры, а тут же внизу копошились свиньи, – и Хозяин Смерть уже облюбовал их как собственные двуколки Революции. Но эти двое – Дровосек и Хозяин, – хоть они и трудятся не переставая, но трудятся оба беззвучно, и никто не слышит, как они тихо шагают приглушенными шагами, а если бы кто и осмелился высказать предположение, что они не спят, а бодрствуют, такого человека тотчас же объявили бы безбожником и бунтовщиком.

Англия гордилась своим порядком и благоденствием, но на самом деле похвастаться было нечем. Даже в столице каждую ночь происходили вооруженные грабежи, разбойники врывались в дома, грабили на улицах; власти советовали семейным людям не выезжать из города, не сдав предварительно свое домашнее имущество в мебельные склады; грабитель, орудовавший ночью на большой дороге, мог оказаться днем мирным торговцем Сити; так однажды некий купец, на которого ночью напала разбойничья шайка, узнал в главаре своего собрата по торговле и окликнул его, тот предупредительно всадил ему пулю в лоб и ускакал; на почтовую карету однажды напало семеро, троих кондуктор уложил на месте, а остальные четверо уложили его самого – у бедняги не хватило зарядов, – после чего они преспокойно ограбили почту; сам вельможный властитель города Лондона, лорд-мэр, подвергся нападению на Тернемском лугу, какой-то разбойник остановил его и на глазах у всей свиты обобрал дочиста его сиятельную особу; узники в лондонских тюрьмах вступали в драку со своими тюремщиками и блюстители закона усмиряли их картечью; на приемах во дворце воры срезали у благородных лордов усыпанные бриллиантами кресты; в приходе Сент-Джайлса солдаты врывались в лачуги в поисках контрабанды, из толпы в солдат летели пули, солдаты стреляли в толпу, – и никто этому не удивлялся. В этой повседневной сутолоке беспрестанно требовался палач, и хоть он работал не покладая рук, толку от этого было мало; то вздергивал он рядами партии осужденных преступников, то под конец недели, в субботу, вешал попавшегося во вторник громилу, то клеймил дюжинами заключенных Ньюгетской тюрьмы , то перед входом в Вестминстер жег на костре кучи памфлетов; нынче он казнит гнусного злодея, а завтра несчастного воришку, стянувшего медяк у деревенского батрака.

Все эти происшествия и тысячи им подобных, повторяясь изо дня в день, знаменовали собой дивный благословенный год от Рождества Христова тысяча семьсот семьдесят пятый. И меж тем как в их сомкнутом круге неслышно трудились Дровосек и Хозяин, те двое с тяжелыми челюстями и еще двое – одна некрасивая, другая прекрасная собою, шествовали с превеликой пышностью, уверенные в своих божественных правах. Так сей тысяча семьсот семьдесят пятый год вел предначертанными путями и этих Владык и несметное множество ничтожных смертных, к числу коих принадлежат и те, о ком повествует паша летопись.

Глава II
На почтовых

В пятницу поздно вечером в самом конце ноября перед первым из действующих лиц, о коих пойдет речь в нашей повести, круто поднималась вверх дуврская проезжая дорога. Дороги ему, собственно, не было видно, ибо перед глазами у него медленно тащилась, взбираясь на Стрелковую гору, дуврская почтовая карета. Хлюпая по топкой грязи, он шагал рядом с каретой вверх по косогору, как и все остальные пассажиры, не потому, что ему захотелось пройтись, вряд ли такая прогулка могла доставить удовольствие, но потому, что и косогор, и упряжь, и грязь, и карета – все это было до того обременительно, что лошади уже три раза останавливались, а однажды, взбунтовавшись, потащили карету куда-то вбок, поперек дороги, с явным намерением отвезти ее обратно в Блэкхиз. Но тут вожжи и кнут, кондуктор и кучер, все сразу принялись внушать бедным клячам некий параграф воинского устава, дабы пресечь их бунтарские намерения, кои вполне могли бы служить доказательством того, что иные бессловесные твари наделены разумом: лошадки мигом смирились и вернулись к своим обязанностям.

Понурив головы, взмахивая хвостами, они снова поплелись по дороге, спотыкаясь на каждом шагу, и с такими усилиями выбираясь из вязкой грязи, что при каждом рывке казалось – они вот-вот развалятся на части. Всякий раз, как кучер, дав им передохнуть, тихонько покрикивал «н-но-но двигай!» – коренная из задней пары отчаянно мотала головой и всем, что на нее было нацеплено, и при этом с такой необыкновенной выразительностью, как если бы она всеми силами давала понять, что втащить карету на гору нет никакой возможности. И всякий раз, как коренная поднимала этот шум, пассажир, шагавший рядом, сильно вздрагивал, словно это был чрезвычайно нервный человек и его что-то очень тревожило.

Все ложбины кругом были затянуты туманом, он стлался по склонам, ощупью пробираясь вверх, словно неприкаянный дух, нигде не находящий приюта. Липкая, пронизывающая мгла медленно расползалась в воздухе, поднимаясь с земли слой за слоем, словно волны какого-то тлетворного моря. Туман был такой густой, что за ним ничего не было видно, и свет фонарей почтовой кареты освещал только самые фонари да два-три ярда дороги, а пар, валивший от лошадей, так быстро поглощался туманом, что казалось – от них-то и исходит вся эта белесая мгла.

Еще двое пассажиров, кроме уже описанного нами, с трудом тащились в гору рядом с почтовой каретой. Все трое были в высоких сапогах, все трое закутаны по уши. Ни один из троих не мог бы сказать, каков на вид тот или другой из его спутников; и каждый из них старался укрыться не только от телесного, но и от духовного ока обоих других. В те времена путешественники избегали вступать в разговоры с незнакомыми людьми, ибо на большой дороге всякий мог оказаться грабителем или быть в сговоре с разбойничьей шайкой. Да и как же тут не опасаться: на каждом почтовом дворе, в каждой придорожной харчевне у предводителя шайки имелся свой человек на жалованье – либо сам хозяин, либо какой-нибудь неприметный малый на конюшне.

Так рассуждал сам с собой кондуктор дуврского дилижанса в тот поздний час, в пятницу, в конце ноября тысяча семьсот семьдесят пятого года, стоя на своей подножке позади кареты медленно взбиравшейся на Стрелковую гору; постукивая ногой об ногу, он держался рукой за стоявший перед ним ящик с оружием, с которого он не спускал глаз; на самом верху ящика лежал заряженный мушкет, под ним семь заряженных седельных пистолетов, а на дне навалом целая куча тесаков.

Дуврский почтовый дилижанс пребывал в своем обычном, естественном для него состоянии, а именно: кондуктор с опаской поглядывал на седоков, седоки опасались друг друга и кондуктора; каждый из них подозревал всех и каждого, а кучер не сомневался только в своих лошадях, ибо тут он мог с чистой совестью поклясться на Ветхом и Новом завете, что эти клячи для такого путешествия непригодны.

– Нно-но! – крикнул кучер. – Ну-ка, еще раз понатужимся, только бы наверх вылезти, и черт вас возьми совсем, пропади вы пропадом! Замучился я с вами, окаянные!.. Эй, Джо!

– Чего? – откликнулся кондуктор.

– Который теперь час по-твоему? А, Джо?

– Да уж верно больше одиннадцати… минут десять двенадцатого будет.

– Тьфу, пропасть! – воскликнул с досадой кучер. – А мы все еще не одолели Стрелковую гору! Но! Но! Пошли! Давай! Но, говорят вам!

Красноречивую лошадь, которая, решительно отказываясь тащить карету, отчаянно мотала головой, огрели кнутом, после чего она столь же решительно рванула вперед и три остальные покорно последовали за ней. И дуврская почтовая карета снова поползла в гору, и сапоги пассажиров рядом с ней снова захлюпали по грязи. Когда карета останавливалась, они тоже останавливались, а как только она трогалась с места, они старались не отставать от нее ни на шаг. Если бы кто-нибудь из троих осмелился предложить кому-либо из своих спутников пройти хоть немножко вперед, – туда, в темноту, в туман, – его, вероятно, тут же пристрелили бы, как разбойника.

Последним рывком лошади втащили карету на вершину горы. Здесь они стали, еле переводя дух, кондуктор спрыгнул со своей подножки, затормозил колесо перед спуском под гору, потом отворил дверцу кареты, чтобы впустить пассажиров.

– Тсс!.. Джо! – опасливо окликнул его кучер, глядя куда-то вниз с высоты своих козел.

– Ты что, Том?

Оба прислушались.

– По-моему, кто-то трусит в гору, а, Джо?

– А по-моему, кто-то мчится во весь опор, Том! – ответил кондуктор и, бросив дверцу, проворно вскочил на свое место. – Джентльмены! Именем короля! Все как один!

С этим поспешным заклинанием он взвел курок своего мушкета и приготовился защищаться.

Пассажир, который занимает немалое место в нашем повествовании, уже ступил на подножку и нагнулся, чтобы войти в карету, а двое других стояли рядом внизу, готовясь последовать за ним. Он так и остался стоять на подножке, втиснувшись одним боком в карету, а те двое стояли, не двигаясь, внизу. Все они переводили глаза с кучера на кондуктора, с кондуктора на кучера и прислушивались. Кучер, обернувшись, смотрел назад; и кондуктор глядел назад, и даже красноречивая коренная, повернув голову и насторожив уши, смотрела назад, не вступая ни в какие пререкания.

Тишина, наступившая, как только прекратился грохот кареты, слилась с тишиной ночи, и сразу стало так тихо, точно все кругом замерло. От тяжкого дыханья лошадей карета чуть-чуть содрогалась, будто ее трясло от страха. Сердца пассажиров стучали так громко, что, наверно, можно было расслышать этот стук. Словом, это была та настороженная тишина, от которой звенит в ушах, когда стараются затаить дыханье и дышат прерывисто, часто, прислушиваются к каждому звуку, и сердце, кажется, вот-вот выскочит из груди. Топот копыт мчащейся во весь опор лошади раздавался уже совсем близко.

– О-го-го! – заорал кондуктор, как только мог громче и отчетливей. – Эй! Кто там? Стрелять буду!

Топот внезапно прекратился. Лошадь захлюпала по жидкой грязи, и откуда-то из тумана раздался голос:

– Это что? Дуврская почта?

– А тебе что за дело? – огрызнулся кондуктор. – Кто ты такой?

– Так это Дуврская почта?

– А тебе зачем знать?

– Мне один пассажир нужен, который там.

– Какой пассажир?

– Мистер Джарвис Лорри.

Знакомый нам пассажир тотчас же отозвался, услышав это имя. Кондуктор, кучер и оба других пассажира смотрели на него с недоверием.

– В чем дело? – спросил пассажир слегка прерывающимся голосом. – Кто меня спрашивает? Это вы, Джерри?

– Я самый, мистер Лорри.

– А что случилось?

– Депеша вам. Вот меня и послали вдогонку, Теллсон и компания.

– Я знаю нарочного, кондуктор, – сказал мистер Лорри, сходя с подножки, в чем ему не столько услужливо, сколько поспешно помогли стоявшие рядом пассажиры, после чего они, один за другим, втиснулись в карету, захлопнули дверцу и подняли окошко. – Пусть подъедет, можете не опасаться.

– Надо бы полагать, да кто его знает! Попробуй, поручись за него, – проворчал кондуктор. – Эй, ты там!

– Это вы меня, что ли? – откликнулся Джерри еще более хриплым голосом.

– Шагом подъезжай, слышишь, что я говорю? А ежели у тебя кобуры при седле, держи руки подальше, а то вдруг мне что померещится, выпалю невзначай, вот тебе и вся недолга!.. А ну, покажись, что ты за птица.

Фигуры лошади и всадника выступили из клубящегося тумана и медленно приблизились к карете с той стороны, где стоял пассажир. Всадник остановил коня и, косясь на кондуктора, протянул пассажиру сложенную вчетверо бумажку. Конь был весь в мыле, и оба – и конь и всадник – были с ног до головы покрыты грязью.

– Кондуктор! – промолвил пассажир спокойным, деловым и вместе с тем доверительным тоном.

Кондуктор – все так же настороже, зажав правой рукой ствол приподнятого мушкета, а левую держа на курке и не спуская глаз со всадника, ответил коротко:

– Можете не опасаться. Я служу в банкирской конторе Теллсона – вы, конечно, знаете банк Теллсона в Лондоне? Я еду в Париж по делам. Вот вам крона на чай. Могу я прочесть депешу?

– Ну, ежели так, читайте скорей, сэр.

Тот развернул депешу и при свете каретного фонаря прочел сперва про себя, а потом вслух: «В Дувре подождите мадемуазель…»

– Ну, вот и готово, кондуктор. Джерри, передайте мой ответ: «Возвращен к жизни ». Джерри подскочил в седле.

– Чертовски непонятный ответ, – промолвил он совершенно осипшим голосом.

– Так и передайте. Там поймут, что я получил записку, все равно как если бы я расписался. Ну, желаю вам поскорей добраться. Прощайте.

И с этими словами пассажир открыл дверцу и поднялся в карету. На сей раз его дорожные спутники и не подумали прийти ему на помощь; за это время они успели припрятать свои часы и кошельки, засунув их в сапоги, и теперь оба прикинулись спящими. При этом они руководились только одним соображением: как бы чего не вышло.

Карета снова загромыхала в темноте, и клочья тумана, сгущаясь, окутывали ее по мере того, как она спускалась вниз по склону.

Кондуктор уложил свой мушкет в оружейный ящик, проверил, все ли на месте, потом осмотрел запасные пистолеты у себя за поясом, а заодно и небольшой сундучок под сиденьем, где хранились кое-какие инструменты, два факела и коробочек с трутом. Все это было припасено у него на тот случай, если в сильную непогоду задует ветром фонари, – а это случалось не раз, – тогда ему нужно было только примоститься внутри дилижанса, закрывшись хорошенько от ветра и поглядывая, чтобы искры не залетели в солому на полу, пустить в ход кремень и огниво, при помощи чего за какие-нибудь пять минут (если повезет) можно высечь огонь.

– Том! – тихонько окликнул он кучера поверх кареты.

– Чего тебе, Джо?

– Ты слышал его ответ нарочному?

– Слышал, Джо.

– А что это, по-твоему, значит, Том?

– Да ровно ничего, Джо.

– Надо же такое совпадение, – подивился про себя кондуктор, – ну, как есть то же самое и я подумал.

Между тем Джерри, оставшись один в темноте и тумане, сошел с коня – и не только за тем, чтобы дать отдых выбившемуся из сил животному, но и чтобы самому стереть грязь с лица и отряхнуть свою шляпу, на полях которой набралось примерно с полгаллона воды. Потом, намотав поводья на руку, забрызганную грязью до самого плеча, он постоял и, дождавшись, когда колеса дилижанса затихли вдали и кругом снова наступила тишина, зашагал вниз с холма.

– После этакой скачки от самого Тэмпл-Бара я не поручусь за твои передние ноги, старуха, покуда мы не выйдем с тобой на ровное место, – прохрипел он, оглядывая свою кобылу. – «Возвращен к жизни»… Ну и ну! вот так ответ! А ежели оно и впрямь так бывает, пропало твое дело, Джерри! Да, есть над чем задуматься, Джерри. Черт знает, чем это для тебя кончится, ежели у нас теперь в обычай войдет – покойников воскрешать!

Глава III
Тени ночные

Странно, как подумаешь, что каждое человеческое существо представляет собой непостижимую загадку и тайну для всякого другого. Когда въезжаешь ночью в большой город, невольно задумываешься над тем, что в каждом из этих мрачно сгрудившихся домов скрыта своя тайна, и в каждой комнате каждого дома хранится своя тайна, и каждое сердце из сотен тысяч сердец, бьющихся здесь, исполнено своих тайных чаяний, и так они и останутся тайной даже для самого близкого сердца. В этом есть что-то до такой степени страшное, что можно сравнить только со смертью.

Милая книга, которая меня так пленила, не откроет мне больше своих страниц, и напрасно я льщу себя надеждой прочитать ее когда-нибудь до конца. Никогда больше не проникнет мой взор в бездонную глубину этих вод, которая лишь на миг открылась мне, пронизанная солнечным светом, и в блеске лучей мелькнули предо мной погребенные в ней сокровища. Так было предначертано, чтобы эта книга внезапно захлопнулась раз и навсегда, а я только успел прочесть в ней одну-единственную страницу. Так было предначертано, чтобы эта водная гладь, внезапно озаренная солнечным светом, покрылась льдом, в то время как я стоял, ничего не подозревая, на берегу. Мой друг умер., умер мой сосед, радость сердца моего, возлюбленная моя умерла, – и вот уже навсегда скреплена и запечатлена нерушимо эта тайна, которую носит в себе каждый из нас, и я ношу и буду носить до скончания дней. Но разве спящие на кладбище этого города, через который я проезжаю, представляют собой большую загадку, нежели его бодрствующие жители, души коих скрыты от меня так же, как и моя от них.

Сей непостижимой особенностью, заложенной в человеке природой и неотъемлемой от него, был наделен и верховой гонец, в не меньшей мере, нежели сам король, или его первый министр, или богатейший лондонский купец. Точно так же и трое пассажиров, прикорнувших бок о бок в наглухо закрытом кузове старого разбитого дилижанса, – каждый из них представлял собой полнейшую тайну для другого, и все они были до такой степени недоступны друг другу, как если бы каждый ехал в своей собственной карете шестериком – и даже шестидесятериком – и все земли графства отделяли бы его от других.

Гонец ехал обратно не торопясь, частенько останавливался у придорожных харчевен промочить горло; однако он не обнаруживал склонности вступать в разговоры и даже надвигал шляпу пониже на глаза; а глаза у него были под стать головному убору, – такого же черного цвета, тусклые, лишенные глубины, и сидели они так близко один к другому, точно побаивались, как бы их не изловили поодиночке, если они отодвинутся друг от друга чуть подальше. Они мрачно поглядывали из-под старой треуголки, напоминавшей треугольную плевательницу, и поверх толстого шейного платка, обмотанного вокруг подбородка и горла и спускавшегося чуть ли не до колен. Останавливаясь промочить глотку, гонец высвобождал подбородок, придерживая платок левой рукой, пока правой вливал в себя жидкость, а потом снова поднимал его до ушей.

– Нет, Джерри, нет! Это, брат, совсем неподходящее дело, – рассуждал он сам с собой всю дорогу, поглощенный, по-видимому, какой-то одной неотвязной мыслью. – Куда же это годится при нашем с тобой честном промысле… «Возвращен к жизни!» Тьфу, дьявольщина, это он, должно быть, спьяну сболтнул!

Ответ, который ему поручили передать, по-видимому, вызвал у него такое смятение в мозгах, что он то и дело хватался за шляпу, чтобы поскрести в затылке. Голова его, за исключением совершенно голой макушки, была сплошь покрыта жесткими черными волосами, торчащими во все стороны, точно проволока, и начинавшими расти чуть ли не от самого основания его толстого приплюснутого носа. Похоже было, что волосы ему изготовили в кузнице, до того они напоминали утыканную остриями ограду; даже самый ловкий прыгун не решился бы играть с ним в чехарду; ибо прыгать через такой частокол показалось бы ему крайне рискованным.

Между тем как гонец ехал неторопливой рысцой, твердя про себя устный ответ, который он должен был передать ночному сторожу, караулившему в будке у ворот банка Теллсона близ Тэмпл -Бара, с тем чтобы тот передал его высшему начальству в конторе, ночные тени, сгущаясь кругом, принимали очертания призраков, вырастающих из этого загадочного ответа, а для его кобылы они принимали очертания чего-то выраставшего из ее собственных страхов. И, должно быть, их было такое множество, что она то и дело шарахалась в сторону от каждого придорожного куста.

А почтовая карета между тем громыхала, покачиваясь, подскакивая и дребезжа, и продолжала свой унылый путь с тремя взаимонепроницаемыми седоками в наглухо закрытом кузове. И перед ними тоже клубились ночные тени, облекаясь в причудливые виденья, которые вставали пред их смежающимися очами или мерещились им в полусне. Банк Теллсона играл немалую роль в этих виденьях. Пассажир – служащий этого банка – сидел, просунув руку в ремни своего саквояжа, который, при сильных толчках, не позволял ему наваливаться всем телом на соседа, а удерживал его на месте; он дремал, полузакрыв глаза, и передние оконца кареты, и тускло поблескивавший в них свет фонаря, и бесформенная закутанная фигура сидящего напротив пассажира – все это вдруг превращалось в банкирскую контору с кипучей деловой жизнью. Конская сбруя побрякивала, как звонкая монета, которой – за какие-нибудь пять минут – выплачивались по чекам такие суммы, каких банку Теллсона, при всей его заграничной и отечественной клиентуре, вряд ли случалось выплачивать даже и за четверть часа: глазам его открывались подвалы банка со всеми запечатанными в сейфах сокровищами и тайнами, о которых нашему пассажиру было кое-что известно (а ему было многое известно), и он ходил по этим подвалам, позвякивая громадными ключами, держа в руке еле мерцавшую свечу, и убеждался, что все заперто прочно, надежно, все цело и неприкосновенно, как было, когда он приходил сюда в последний раз.

Но хотя банк неизменно присутствовал во всех его виденьях и почтовая карета (словно смутное ощущение боли, заглушенной усыпляющим средством) тоже присутствовала в них, – что-то еще другое вклинивалось в эти видения и неотступно преследовало его всю ночь. Он едет откапывать кого-то из могилы.

Какое лицо в бесконечной веренице лиц, мелькавших в сновиденьях пассажира, было подлинным лицом того самого погребенного человека, – ночные тени не открыли ему; но все они были почти что на одно лицо, – лицо сорокапятилетнего человека, – и различались главным образом чувствами, которые были на них написаны, да большей или меньшей мертвенностью болезненно изможденных черт. Гордость, презрение, вызов, упрямство, смирение, мольба – вот чувства, которые, сменяясь одно другим, изменяли это лицо; изменяли и впалые щеки, и кожу землистого цвета, и иссохшие руки, и весь этот жалкий облик. Но, в сущности, это все время было одно и то же лицо, оно появлялось снова и снова, и голова всякий раз была преждевременно седая. И в сотый раз дремлющий пассажир обращался к призраку с одним и тем же вопросом:

– Вас давно похоронили?

И ответ был всегда один и тот же:

– И вы уже потеряли надежду, что вас когда-нибудь откопают?

– Давным-давно.

– А вы знаете, что вы возвращены к жизни?

– Да, мне говорили.

– Я думаю, вам хочется жить?

– Не знаю, не могу сказать.

– Хотите, я вам покажу ее? Пойдемте со мной, и вы увидите ее.

На этот вопрос ответы были разные, не вяжущиеся один с другим. Иногда прерывающийся голос шептал:

– Подождите!.. Мне, сейчас, увидеть ее!.. Нет, этого я не перенесу!..

А иногда, заливаясь слезами умиления, призрак шептал:

– Да, да, отведите меня к ней!

Или же, тупо уставившись куда-то в пространство, он растерянно твердил:

– Я не знаю, кто она такая. Я не понимаю.

И вслед за этим воображаемым разговором пассажир во сне начинал копать – копать – копать, то заступом, то огромным ключом, то просто руками, изо всех сил стараясь откопать это несчастное существо. И вот, наконец, он поднимает его – сырые комья земли пристали к лицу, к волосам, – и вдруг… оно рассыпается в прах! Пассажир вздрагивал, озирался и спешил опустить оконное стекло, чтобы прийти в себя и почувствовать на щеках не во сне. а наяву настоящую сырость тумана и дождя.

Но даже когда глаза его были открыты и он видел дождь, и туман, и бегущий вперед светлый круг от фонаря, и рывками отступающую назад изгородь на краю дороги, ночные тени, мелькавшие за окном кареты, постепенно принимали очертания тех же теней, что преследовали его в карете. Все было точь-в-точь, как в действительности: и банкирская контора близ Тэмпл-Бара, и масса дел, с которыми он возился накануне, и нарочный, которого послали ему вдогонку, и ответ, с которым он отправил его обратно. И внезапно из всего этого снова выплывало лицо призрака, и он снова обращался к нему с теми же вопросами:

– Вас давно похоронили?

– Почти восемнадцать лет тому назад.

– Я думаю, вам хочется жить?

– Не знаю, не могу сказать.

И опять он принимается копать – копать – копать – пока, наконец, нетерпеливое ерзанье одного из спутников не заставляет его очнуться, закрыть окно; и он, просунув руку под ремень саквояжа, откидывается на сиденье, уставясь на две закутанные спящие фигуры; а затем мысли его снова начинают путаться, фигуры спутников исчезают из глаз и на их месте снова появляется банк и могила.

– Вас давно похоронили?

– Почти восемнадцать лет тому назад.

– Вы уже потеряли надежду, что вас когда-нибудь откопают?

– Давным-давно.

Эти слова все еще звучали у него в ушах, и так явственно, как если бы он их только что слышал, может быть даже отчетливей, чем наяву, но тут усталый пассажир вздрогнул, очнулся и увидел, что кругом светло и ночные тени исчезли.

Он опустил стекло и выглянул наружу: на солнце, всходившее на горизонте, на вспаханное поле с плугом на борозде, так и оставшимся еще с вечера после того, как из него выпрягли лошадей; а по ту сторону пашни виднелась мирная рощица, и кое-где на деревьях еще красовалась огненно-красная и червонно-желтая листва. Хотя земля была мокрая и холодная, небо очистилось и лучезарное солнце вставало, безмятежное, ясное.

– Восемнадцать лет! – промолвил пассажир, глядя на разгорающийся солнечный свет. – Боже милостивый! Светодатель! Восемнадцать лет быть погребенным заживо!

Идея этой повести впервые возникла у меня, когда я… участвовал в домашнем спектакле, в пьесе Уилки Коллинза «Застывшая пучина». – Уилки Коллинз (1824–1889) – английский романист и драматург. Друг Диккенса, соавтор некоторых его рассказов 50-60-х годов. Первое представление пьесы Коллинза «Застывшая пучина», поставленной в ознаменование дня рождения брата писателя, Чарльза Коллинза, состоялось 6 января 1857 года. Диккенс исполнял в ней роль Ричарда Уордура, жертвующего собой ради счастья девушки, в которую он был безответно влюблен, и соперника, которого он спасает от смерти. Образ Ричарда Уордура подсказал Диккенсу образ Сидни Картона, пожертвовавшего собой ради любимой женщины.

. …к замечательной книге мистера Карлейля… – «История Французской революции» (1837) английского писателя, историка и публициста Томаса Карлейля (1795–1881) использована Диккенсом как источник сведений о событиях первой буржуазной революции во Франции.

. …на английском престоле сидел король с тяжелой челюстью и некрасивая королева. – Имеются в виду Георг III (1738–1820), короновавшийся в 1760 году, и его жена Шарлотта.

Король с тяжелой челюстью и красивая королева сидели на французском престоле. – Людовик XVI (1754–1793), коронован в 1774 году, и Мария-Антуанетта (1755–1793), младшая дочь австрийского императора Франца I и эрцгерцогини австрийской Марии Терезии, с 1770 года жена Людовика XVI, Мария-Антуанетта с нескрываемой враждебностью относилась к любым проявлениям либерализма, и народ платил ей ненавистью.

. …коклейнский призрак угомонился всего лишь каких-нибудь двенадцать лет… – Имеется в виду авантюристка, появлявшаяся под видом привидения на лондонской улице Кок-лейн и «сообщавшая вести с того света»; была разоблачена и осуждена в 1762 году.

. …от конгресса английских подданных в Америке… стали доходить сообщения… о вполне земных делах и событиях… – Речь идет об английских колониях в Северной Америке, восставших против британского владычества. 10 мая 1775 года открылся второй Континентальный конгресс в Филадельфии; в том же году началась война американцев за независимость, окончившаяся провозглашением бывших колоний буржуазной республикой США.

. …сестрица со щитом и трезубцем… – то есть Англия, «владычица морей». Трезубец – эмблема мифического бога морей Нептуна.

Ньюгетская тюрьма – уголовная тюрьма в Лондоне, построенная еще в средние века: была разрушена во время мятежа лорда Гордона (см. роман «Барнеби Радж») и вскоре восстановлена. На улице перед тюрьмой вплоть до середины XIX века проводили в исполнение смертные приговоры, осуществлявшиеся раньше в Тайберне; снесена в 1903–1904 годах.

Тэмпл («Храм») – группа средневековых зданий, построенных орденом тэмплиеров («храмовников»); образуют квартал в центре Лондона, где с давних пор находились школы законоведения, юридические корпорации и адвокатские конторы. Тэмпл пользовался особыми правами и не подчинялся городским властям.

Чарльз Диккенс

ПОВЕСТЬ О ДВУХ ГОРОДАХ

Идея этой повести впервые возникла у меня, когда я с моими детьми и друзьями участвовал в домашнем спектакле, в пьесе Уилки Коллинза «Застывшая пучина». Мне очень хотелось войти по-настоящему в роль, и я старался представить себе то душевное состояние, которое я мог бы правдиво передать, дабы захватить зрителя.

По мере того как у меня складывалось представление о моем герое, оно постепенно облекалось в ту форму, в которую и вылилось окончательно в этой повести. Я поистине перевоплотился в него, когда играл. Я так остро пережил и перечувствовал все то, что выстрадано и пережито на этих страницах, как если бы я действительно испытал это сам.

Во всем, что касается жизни французского народа до и во время Революции, я в своих описаниях (вплоть до самых незначительных мелочей) опирался на правдивые свидетельства очевидцев, заслуживающих безусловного доверия.

Я льстил себя надеждой, что мне удастся внести нечто новое в изображение той грозной эпохи, живописав ее в доступной для широкого читателя форме, ибо, что касается ее философского раскрытия, вряд ли можно добавить что-либо к замечательной книге мистера Карлейля.


Ноябрь 1850 г.

КНИГА ПЕРВАЯ

«ВОЗВРАЩЕН К ЖИЗНИ»

Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время, - век мудрости, век безумия, дни веры, дни безверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа отчаяния, у нас было все впереди, у нас впереди ничего не было, мы то витали в небесах, то вдруг обрушивались в преисподнюю, - словом, время это было очень похоже на нынешнее, и самые горластые его представители уже и тогда требовали, чтобы о нем - будь то в хорошем или в дурном смысле - говорили не иначе, как в превосходной степени.

В то время на английском престоле сидел король с тяжелой челюстью и некрасивая королева; король с тяжелой челюстью и красивая королева сидели на французском престоле. И в той и в другой стране лорды, хранители земных благ, считали незыблемой истиной, что существующий порядок вещей установлен раз навсегда, на веки вечные.

Стояло лето господне тысяча семьсот семьдесят пятое. В ту благословенную пору Англия, как и ныне, сподобилась откровения свыше. Миссис Сауткотт только что исполнилось двадцать пять лет и по сему случаю некоему рядовому лейб-гвардии, наделенному пророческим даром, было видение, что в оный знаменательный день твердь земная разверзнется и поглотит Лондон с Вестминстером. Да и коклейнский призрак угомонился всего лишь каких-нибудь двенадцать лет, не больше, после того как он, точь-в-точь как наши прошлогодние духи (проявившие сверхъестественное отсутствие всякой изобретательности), простучал все, что ему было положено. И только совсем недавно от конгресса английских подданных в Америке до английского престола и народа стали доходить сообщения на простом, человеческом языке о вполне земных делах и событиях, и, сколь это ни странно, оные сообщения оказались чреваты много более серьезными последствиями для человечества, нежели все те, что поступали от птенцов коклейнского выводка.

Франция, которая не пользовалась таким благоволением духов, как ее сестрица со щитом и трезубцем, печатала бумажные деньги, транжирила их и быстро катилась под гору. Следуя наставлениям своих христианских пастырей, она, кроме того, изощрялась в высокочеловеколюбивых подвигах; так, например, одного подростка приговорили к следующей позорной казни: ему отрубили обе руки, вырвали клещами язык, а потом сожгли живьем за то, что он не преклонил колен в слякоть перед кучкой грязных монахов, шествовавших мимо него на расстоянии пятидесяти шагов. Не лишено вероятности, что в ту пору, когда предавали казни этого мученика, где-нибудь в лесах Франции и Норвегии росли те самые деревья, уже отмеченные Дровосеком Судьбой, кои предрешено было срубить и распилить на доски, дабы сколотить из них некую передвижную машину с мешком и ножом, оставившую по себе страшную славу в истории человечества. Не лишено вероятности, что в убогом сарае какого-нибудь землепашца, под Парижем, стояли в тот самый день укрытые от непогоды, грубо сколоченные телеги, облепленные деревенской грязью - на них, как на насесте, сидели куры, а тут же внизу копошились свиньи, - и Хозяин Смерть уже облюбовал их как собственные двуколки Революции. Но эти двое - Дровосек и Хозяин, - хоть они и трудятся не переставая, но трудятся оба беззвучно, и никто не слышит, как они тихо шагают приглушенными шагами, а если бы кто и осмелился высказать предположение, что они не спят, а бодрствуют, такого человека тотчас же объявили бы безбожником и бунтовщиком.

Англия гордилась своим порядком и благоденствием, но на самом деле похвастаться было нечем. Даже в столице каждую ночь происходили вооруженные грабежи, разбойники врывались в дома, грабили на улицах; власти советовали семейным людям не выезжать из города, не сдав предварительно свое домашнее имущество в мебельные склады; грабитель, орудовавший ночью на большой дороге, мог оказаться днем мирным торговцем Сити; так однажды некий купец, на которого ночью напала разбойничья шайка, узнал в главаре своего собрата по торговле и окликнул его, тот предупредительно всадил ему пулю в лоб и ускакал; на почтовую карету однажды напало семеро, троих кондуктор уложил на месте, а остальные четверо уложили его самого - у бедняги не хватило зарядов, - после чего они преспокойно ограбили почту; сам вельможный властитель города Лондона, лорд-мэр, подвергся нападению на Тернемском лугу, какой-то разбойник остановил его и на глазах у всей свиты обобрал дочиста его сиятельную особу; узники в лондонских тюрьмах вступали в драку со своими тюремщиками и блюстители закона усмиряли их картечью; на приемах во дворце воры срезали у благородных лордов усыпанные бриллиантами кресты; в приходе Сент-Джайлса солдаты врывались в лачуги в поисках контрабанды, из толпы в солдат летели пули, солдаты стреляли в толпу, - и никто этому не удивлялся. В этой повседневной сутолоке беспрестанно требовался палач, и хоть он работал не покладая рук, толку от этого было мало; то вздергивал он рядами партии осужденных преступников, то под конец недели, в субботу, вешал попавшегося во вторник громилу, то клеймил дюжинами заключенных Ньюгетской тюрьмы, то перед входом в Вестминстер жег на костре кучи памфлетов; нынче он казнит гнусного злодея, а завтра несчастного воришку, стянувшего медяк у деревенского батрака.

Загрузка...