crimea-fun.ru

Будет там одна комнатка эдак вроде. Параллельные миры — рассказы очевидцев

Кошмар: литература и жизнь Хапаева Дина Рафаиловна

Кошмар кошмаров: банька с пауками или «бобок»?

Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? А вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»

Я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я это знаю) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных.

Ф.М. Достоевский

Невозможно не согласиться с оценкой, которую Бахтин дал «Бобку» Достоевского: «Маленький „Бобок“ - один из самых коротких сюжетных рассказов Достоевского - является почти микрокосмом всего его творчества» . Именно «Бобок» позволяет понять, почему Достоевский называл «Двойника» самой серьезной из своих работ и почему темы ранних повестей были так важны для него в конце его творческого пути . Правда, на мой взгляд, это не имеет никакого отношения к карнавалу, диалогу или мениппее.

Читателя, конечно, не удивит, что, с точки зрения Бахтина, «Бобок», как и «Сон смешного человека», «…могут быть названы мениппеями почти в строгом античном смысле этого термина, настолько четко и полно проявляются в них классические особенности этого жанра». Именно потому, что «Бобок» представляет собой одну из «величайших мениппей во всей мировой литературе» , он стал, с точки зрения Бахтина, «фокусом творчества Достоевского» . Поэтому, как и при анализе «Двойника», Бахтин не обратил внимания на то, что он имеет дело с кошмаром.

А ведь герой-повествователь «Бобка», как и положено в кошмаре, засыпает в самом начале рассказа:

Тут-то я и забылся. (…) Надо полагать, что я долго сидел, даже слишком; то есть даже прилег на длинном камне в виде мраморного гроба. И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. (…) Очнулся, присел и стал внимательно вслушиваться. (…) Один такой веский и солидный голос, другой как бы мягко услащенный; не поверил бы, если б не слышал сам. На литии я, кажется, не был. И, однако, как же это здесь преферанс, и какой такой генерал? Что-то раздавалось из-под могил, в том не было сомнения .

Но Бахтин игнорирует и сон, и типично гоголевское пробуждение героя , напоминающее о молодости Достоевского, и комментирует это место так:

Дальше начинается развитие фантастического сюжета, который создает анакризу исключительной силы (Достоевский - мастер анакризы). Рассказчик слушает разговор мертвецов под землей. Оказывается, что их жизнь в могилах еще продолжается некоторое время .

И хотя Достоевский несколько раз напоминает читателю, что мы имеем дело с кошмаром, эти напоминания никак не действуют на Бахтина. А ведь пьянчужка-журналист с самого начала сетует, что он не любит смотреть на мертвецов потому, что они ему потом снятся, что и случается в рассказе: «Вообще улыбки не хороши, а у иных даже очень. Не люблю; снятся» . Более того, рассказ заканчивается пробуждением героя от кошмара, в результате чего все, что ему приснилось, «исчезло, как сон»:

И тут я вдруг чихнул. Произошло внезапно и ненамеренно, но эффект вышел поразительный: все смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон. Наступила истинно могильная тишина.

Но Бахтин, во всем видящий карнавал, поясняет это место так:

Диалог мертвецов был неожиданно прерван по-карнавальному…

Как и при анализе ранних работ Достоевского, Бахтин, излагая содержание «Бобка» , не задает себе вопроса: почему, если задача Достоевского состояла в том, чтобы дать раскрыться безднам самосознания, героями «Бобка» оказываются мертвецы и пьяница, которого сам Бахтин характеризует так: «Рассказчик - „одно лицо“ - находится на пороге сумасшествия (белой горячки)» . Очевидно, что этот персонаж, крайне не подходящий для раскрытия идеи или самосознания, исключительно подходит для того, чтобы стать сновидцем, захваченным кошмаром .

Поскольку Бахтин не считается с тем, что речь идет о кошмаре, и воспринимает мертвецов-героев «Бобка» как персонажей мениппеи, он начинает их оживлять, рассматривать как часть литературной реальности рассказа. Так, от Бахтина мы узнаем, что у покойников тоже «раскрываются сознания», что «рассказчик слушает разговор мертвецов под землей» , что они, мертвецы, представляют собой «довольно пеструю толпу». Бахтин даже поясняет читателю, что если мертвецы и играют в карты под землей, то это является «конечно, пустою игрою, „наизусть“»:

Анакриза, провоцирующая сознания мертвецов раскрыться с полной, ничем не ограниченной свободой. (…) Развертывается типическая карнавализованная преисподняя мениппей: довольно пестрая толпа мертвецов, которые не сразу способны освободиться от своих земных иерархических положений и отношений, возникающие на этой почве конфликты, брань и скандалы; с другой стороны, вольности карнавального типа, сознание полной безответственности, откровенная могильная эротика, смех в гробах («приятно хохоча, заколыхался труп генерала») и т. п. Резкий карнавальный тон этой парадоксальной «жизни вне жизни» задается с самого начала игрою в преферанс, происходящей в могиле, на которой сидит рассказчик (конечно, пустою игрою, «наизусть»). Все это типичные черты жанра .

Как будто предвидя такого рода натуралистические прочтения, Достоевский с самого начала предупреждает читателя о том, что нельзя вовсе ничему не удивляться и все принимать на веру:

По-моему, ничему не удивляться гораздо глупее, чем всему удивляться. Да и кроме того: ничему не удивляться почти то же, что ничего и не уважать .

Итак, если «Бобок» - не кошмар, то тогда мы сталкиваемся в рассказе с небрежностями и несообразностями, странными и прискорбными для важнейшего произведения выдающего писателя. Эти места в изобилии цитирует Бахтин: «Что? Куда? - приятно хохоча, заколыхался труп генерала. Чиновник вторил ему фистулой» или: «…каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся?» Откуда может быть известно, что «труп заколыхался»? Или что трупы «движутся»? Или играют в могилах в карты? Как и кому это видно - сквозь землю? Или мертвецы - это просто переодетые люди? Но тогда - это фарс или фельетон, который явно «не тянет» на фокус творчества Достоевского. Либо Достоевский был небрежен и не сумел точно выразить то, что хотел сказать, либо то, что он хотел выразить, не подходит под отождествление мертвецов с характерами мениппеи или переодетыми людьми, пороки которых обнажаются благодаря этому переодеванию. Зато все становится на свои места, и нет причины обвинять Достоевского в небрежности письма, если перед нами - кошмар, в котором действуют не просто переодетые жанром люди, а чудовища - и в моральном, и в прямом смысле, - привидевшиеся герою в кошмарном сне.

Бахтин читает «Бобок» исключительно сквозь призму карнавала, что местами оборачивается достаточно вольной трактовкой текста:

Более того, карнавализованная преисподняя «Бобка» внутренне глубоко созвучна тем сценам скандалов и катастроф, которые имеют такое существенное значение почти во всех произведениях Достоевского (…) обнажаются человеческие души, страшные, как в преисподней, или, наоборот, светлые и чистые .

Все было бы хорошо, но в «Бобке» нет ни единой «светлой и чистой» души. Интересно, почему? Потому, что Достоевский не верит в существование «чистых и светлых», что, как мы знаем, противоречит всему его творчеству, или потому, что это кошмар, а не мениппея, а в кошмаре «чистым и светлым» нет места? Чтобы еще больше сблизить «Бобок» с мениппеей, Бахтин отождествляет мертвецов с голосами, звучащими «между небом и землей» (хотя автором ясно сказано - «голоса раздавались из-под могил»), а также считает мертвецов зернами, брошенными в землю, «не способными ни очиститься, ни возродиться» , хотя Достоевский ничем не намекает в рассказе ни на «вечное возрождение», ни на хтонические мифы.

Важным аргументом в пользу «карнавальности» «Бобка» для Бахтина выступает ироничность рассказа, проникнутого, как считает Бахтин, «подчеркнуто фамильярным и профанирующим отношением к кладбищу, к похоронам, к кладбищенскому духовенству, к покойникам, к самому таинству смерти. Все описание построено на оксюморонных сочетаниях и карнавальных мезальянсах, все оно полно снижений и приземлений, карнавальной символики и одновременно грубого натурализма» . Итак, выходит, что Достоевский использует «грубый натурализм», так сказать, от первого лица? Но ведь все произведение звучит как насмешка над реализмом и натурализмом. Ведь «Бобок» начинается ответом Достоевского на фельетон, опубликованный 12 января 1873 г. в № 12 в «Голосе» о передвижной выставке в Академии художеств, на которой был выставлен портрет писателя работы Перова:

Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки, - живые! Это они реализмом зовут .

Достоевский откровенно издевается над реализмом. Он не случайно выбирает героем пьянчужку-журналиста, и не случайно герой собирается в конце рассказа снести фельетон в журнал. Так создается и подчеркивается дистанция между ужасом кошмара и фельетоном, контраст между кошмаром последнего вопроса и «прозой быта», между нелепостью жизни и ужасом вечности. В отличие от Фрейда, Достоевский явно считал, что в жутком есть комичное. Страшным сарказмом звучит и фраза рассказчика, не способного - как это ни смешно! - понять, что речь идет и о его собственной судьбе: «Ну, подумал, миленькие, я еще вас навещу», и с сим словом покинул кладбище» .

Пафос «Бобка» состоит в саркастическом обнажении нелепой бессмысленности как натурализма, так и социальной сатиры перед лицом экзистенциальных вопросов бытия. Рассказ заканчивается словами: «Снесу в „Гражданин“; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатают» . После леденящего ужаса «Бобка» становится очевидно, что вовсе не натурализм и не обнаженная с его помощью «социальная реальность» в состоянии поставить перед человеком самые страшные вопросы.

Кошмар «Бобка» вовсе не ограничивается только засыпанием и пробуждением героя. Помимо говорящих за самих себя мертвецов, в нем находят свое место разные элементы гипнотики кошмара, в частности - невозможность бегства. Ужас от осознания невозможности избежать, исчезнуть, не участвовать в происходящем, не слышать и не слушать, не видеть, не присутствовать делает бегство кошмара - точнее, невозможность спастись - особенно драматичным.

Достоевский показывает в «Бобке» полное отсутствие свободы выбора. Кошмар в том, что мертвец не может избегнуть своей участи - не слушать или уйти, как из жизни. Читатель охвачен безысходным ужасом от того, что как религиозный, так и естественно-научный ответ на последний вопрос бытия равно ничем ему не поможет: этот ужас нельзя рационализировать и объяснить, и поэтому его невозможно отвергнуть или опровергнуть. Попытка религиозного объяснения богохульных разговоров мертвецов в могилах, профетом которой характерным образом выступает лавочник в диалоге с барыней, терпит полное фиаско:

Оба достигли предела и пред судом божиим во гресех равны.

- Во гресех! - презрительно передразнила покойница. - И не смейте совсем со мной говорить!

Ужас «Бобка», в котором кошмар приобретает сугубо материальное звучание, опережая грядущие поиски Лавкрафта, состоит в том, что эта моральная пытка, может быть, и есть вечность.

Оскал готического кошмара, а вовсе не карнавальный смех, жуткий сарказм, а не карнавальная ирония обнажает за суетой жизни страшный вопрос «Бобка»: что, если загробная жизнь есть, но это просто кошмар? Этот вопрос, которому посвящен «Бобок», мучил Достоевского не одно десятилетие: образ вечности как «баньки в пауками» возник под его пером уже в «Преступлении и наказании». Леденящий душу кошмар цинической насмешки «последнего вопроса», от которого нет спасения и который не оставляет надежды , составляет суть этого произведения. Отказ от его решения в религиозных терминах, десакрализация и материализация ужаса делают «Бобок» провозвестником готической эстетики в современной культуре.

Из книги Кошмар: литература и жизнь автора Хапаева Дина Рафаиловна

I КОШМАР ЛИТЕРАТУРЫ Воздух тяжел и влажен. Давящее серое небо, берег, поросший густой, ядовито-зеленой травой. Моя бабушка стоит по колено в мутной воде. В руках она держит большую рыбу. У рыбы вспорото брюхо. Наружу, бабушке на руки, свисает склизкая, розово-разлагающаяся

Из книги Прыжок через быка автора Франк Илья

Два «Портрета»: из чего сделан кошмар Гоголя Посылаю вам повесть мою «Портрет». Она была напечатана в «Арабесках»; но вы этого не пугайтесь. Прочитайте ее, вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что все вышито по ней вновь. В Риме я ее переделал вовсе,

Из книги автора

История литературы и кошмар Кошмар не исчез, - он здесь, в одном из углов комнаты, съежившийся, что-то невнятно бормочущий, он следит за нами застывшим жутким взглядом, прислушивается, осмелимся ли мы рассказать о нем кому-то еще. А мы не осмеливаемся, жалкие

Из книги автора

Кошмар и время собственное Возникновение Готической эстетики тесно связано с трагической историей XX в. Отказ от человека как центра эстетической вселенной, разочарование в нем и утрата интереса и к нему, и к человечеству трудно не связать с опытом двух мировых войн и с

Из книги автора

Вместо предисловия. Кошмар учителя литературы Урок литературы, проходят «Войну и мир». Учитель смотрит на класс – и вдруг словно в глаз что-то попало. Он протирает глаза, смотрит на класс снова. О чудо! Где его ученики? Перед ним за партами сидят персонажи «Войны и мира».

Кошмар кошмаров: банька с пауками или «бобок»?

Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? А вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»

Я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я это знаю) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных.

Ф.М. Достоевский

Невозможно не согласиться с оценкой, которую Бахтин дал «Бобку» Достоевского: «Маленький „Бобок“ - один из самых коротких сюжетных рассказов Достоевского - является почти микрокосмом всего его творчества» . Именно «Бобок» позволяет понять, почему Достоевский называл «Двойника» самой серьезной из своих работ и почему темы ранних повестей были так важны для него в конце его творческого пути . Правда, на мой взгляд, это не имеет никакого отношения к карнавалу, диалогу или мениппее.

Читателя, конечно, не удивит, что, с точки зрения Бахтина, «Бобок», как и «Сон смешного человека», «…могут быть названы мениппеями почти в строгом античном смысле этого термина, настолько четко и полно проявляются в них классические особенности этого жанра». Именно потому, что «Бобок» представляет собой одну из «величайших мениппей во всей мировой литературе» , он стал, с точки зрения Бахтина, «фокусом творчества Достоевского» . Поэтому, как и при анализе «Двойника», Бахтин не обратил внимания на то, что он имеет дело с кошмаром.

А ведь герой-повествователь «Бобка», как и положено в кошмаре, засыпает в самом начале рассказа:

Тут-то я и забылся. (…) Надо полагать, что я долго сидел, даже слишком; то есть даже прилег на длинном камне в виде мраморного гроба. И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. (…) Очнулся, присел и стал внимательно вслушиваться. (…) Один такой веский и солидный голос, другой как бы мягко услащенный; не поверил бы, если б не слышал сам. На литии я, кажется, не был. И, однако, как же это здесь преферанс, и какой такой генерал? Что-то раздавалось из-под могил, в том не было сомнения .

Но Бахтин игнорирует и сон, и типично гоголевское пробуждение героя , напоминающее о молодости Достоевского, и комментирует это место так:

Дальше начинается развитие фантастического сюжета, который создает анакризу исключительной силы (Достоевский - мастер анакризы). Рассказчик слушает разговор мертвецов под землей. Оказывается, что их жизнь в могилах еще продолжается некоторое время .

И хотя Достоевский несколько раз напоминает читателю, что мы имеем дело с кошмаром, эти напоминания никак не действуют на Бахтина. А ведь пьянчужка-журналист с самого начала сетует, что он не любит смотреть на мертвецов потому, что они ему потом снятся, что и случается в рассказе: «Вообще улыбки не хороши, а у иных даже очень. Не люблю; снятся» . Более того, рассказ заканчивается пробуждением героя от кошмара, в результате чего все, что ему приснилось, «исчезло, как сон»:

И тут я вдруг чихнул. Произошло внезапно и ненамеренно, но эффект вышел поразительный: все смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон. Наступила истинно могильная тишина.

Но Бахтин, во всем видящий карнавал, поясняет это место так:

Как и при анализе ранних работ Достоевского, Бахтин, излагая содержание «Бобка» , не задает себе вопроса: почему, если задача Достоевского состояла в том, чтобы дать раскрыться безднам самосознания, героями «Бобка» оказываются мертвецы и пьяница, которого сам Бахтин характеризует так: «Рассказчик - „одно лицо“ - находится на пороге сумасшествия (белой горячки)» . Очевидно, что этот персонаж, крайне не подходящий для раскрытия идеи или самосознания, исключительно подходит для того, чтобы стать сновидцем, захваченным кошмаром .

Поскольку Бахтин не считается с тем, что речь идет о кошмаре, и воспринимает мертвецов-героев «Бобка» как персонажей мениппеи, он начинает их оживлять, рассматривать как часть литературной реальности рассказа. Так, от Бахтина мы узнаем, что у покойников тоже «раскрываются сознания», что «рассказчик слушает разговор мертвецов под землей» , что они, мертвецы, представляют собой «довольно пеструю толпу». Бахтин даже поясняет читателю, что если мертвецы и играют в карты под землей, то это является «конечно, пустою игрою, „наизусть“»:

Анакриза, провоцирующая сознания мертвецов раскрыться с полной, ничем не ограниченной свободой. (…) Развертывается типическая карнавализованная преисподняя мениппей: довольно пестрая толпа мертвецов, которые не сразу способны освободиться от своих земных иерархических положений и отношений, возникающие на этой почве конфликты, брань и скандалы; с другой стороны, вольности карнавального типа, сознание полной безответственности, откровенная могильная эротика, смех в гробах («приятно хохоча, заколыхался труп генерала») и т. п. Резкий карнавальный тон этой парадоксальной «жизни вне жизни» задается с самого начала игрою в преферанс, происходящей в могиле, на которой сидит рассказчик (конечно, пустою игрою, «наизусть»). Все это типичные черты жанра .

Как будто предвидя такого рода натуралистические прочтения, Достоевский с самого начала предупреждает читателя о том, что нельзя вовсе ничему не удивляться и все принимать на веру:

По-моему, ничему не удивляться гораздо глупее, чем всему удивляться. Да и кроме того: ничему не удивляться почти то же, что ничего и не уважать .

Итак, если «Бобок» - не кошмар, то тогда мы сталкиваемся в рассказе с небрежностями и несообразностями, странными и прискорбными для важнейшего произведения выдающего писателя. Эти места в изобилии цитирует Бахтин: «Что? Куда? - приятно хохоча, заколыхался труп генерала. Чиновник вторил ему фистулой» или: «…каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся?» Откуда может быть известно, что «труп заколыхался»? Или что трупы «движутся»? Или играют в могилах в карты? Как и кому это видно - сквозь землю? Или мертвецы - это просто переодетые люди? Но тогда - это фарс или фельетон, который явно «не тянет» на фокус творчества Достоевского. Либо Достоевский был небрежен и не сумел точно выразить то, что хотел сказать, либо то, что он хотел выразить, не подходит под отождествление мертвецов с характерами мениппеи или переодетыми людьми, пороки которых обнажаются благодаря этому переодеванию. Зато все становится на свои места, и нет причины обвинять Достоевского в небрежности письма, если перед нами - кошмар, в котором действуют не просто переодетые жанром люди, а чудовища - и в моральном, и в прямом смысле, - привидевшиеся герою в кошмарном сне.

Бахтин читает «Бобок» исключительно сквозь призму карнавала, что местами оборачивается достаточно вольной трактовкой текста:

Более того, карнавализованная преисподняя «Бобка» внутренне глубоко созвучна тем сценам скандалов и катастроф, которые имеют такое существенное значение почти во всех произведениях Достоевского (…) обнажаются человеческие души, страшные, как в преисподней, или, наоборот, светлые и чистые .

Все было бы хорошо, но в «Бобке» нет ни единой «светлой и чистой» души. Интересно, почему? Потому, что Достоевский не верит в существование «чистых и светлых», что, как мы знаем, противоречит всему его творчеству, или потому, что это кошмар, а не мениппея, а в кошмаре «чистым и светлым» нет места? Чтобы еще больше сблизить «Бобок» с мениппеей, Бахтин отождествляет мертвецов с голосами, звучащими «между небом и землей» (хотя автором ясно сказано - «голоса раздавались из-под могил»), а также считает мертвецов зернами, брошенными в землю, «не способными ни очиститься, ни возродиться» , хотя Достоевский ничем не намекает в рассказе ни на «вечное возрождение», ни на хтонические мифы.

Важным аргументом в пользу «карнавальности» «Бобка» для Бахтина выступает ироничность рассказа, проникнутого, как считает Бахтин, «подчеркнуто фамильярным и профанирующим отношением к кладбищу, к похоронам, к кладбищенскому духовенству, к покойникам, к самому таинству смерти. Все описание построено на оксюморонных сочетаниях и карнавальных мезальянсах, все оно полно снижений и приземлений, карнавальной символики и одновременно грубого натурализма» . Итак, выходит, что Достоевский использует «грубый натурализм», так сказать, от первого лица? Но ведь все произведение звучит как насмешка над реализмом и натурализмом. Ведь «Бобок» начинается ответом Достоевского на фельетон, опубликованный 12 января 1873 г. в № 12 в «Голосе» о передвижной выставке в Академии художеств, на которой был выставлен портрет писателя работы Перова:

Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки, - живые! Это они реализмом зовут .

Достоевский откровенно издевается над реализмом. Он не случайно выбирает героем пьянчужку-журналиста, и не случайно герой собирается в конце рассказа снести фельетон в журнал. Так создается и подчеркивается дистанция между ужасом кошмара и фельетоном, контраст между кошмаром последнего вопроса и «прозой быта», между нелепостью жизни и ужасом вечности. В отличие от Фрейда, Достоевский явно считал, что в жутком есть комичное. Страшным сарказмом звучит и фраза рассказчика, не способного - как это ни смешно! - понять, что речь идет и о его собственной судьбе: «Ну, подумал, миленькие, я еще вас навещу», и с сим словом покинул кладбище» .

Пафос «Бобка» состоит в саркастическом обнажении нелепой бессмысленности как натурализма, так и социальной сатиры перед лицом экзистенциальных вопросов бытия. Рассказ заканчивается словами: «Снесу в „Гражданин“; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатают» . После леденящего ужаса «Бобка» становится очевидно, что вовсе не натурализм и не обнаженная с его помощью «социальная реальность» в состоянии поставить перед человеком самые страшные вопросы.

Кошмар «Бобка» вовсе не ограничивается только засыпанием и пробуждением героя. Помимо говорящих за самих себя мертвецов, в нем находят свое место разные элементы гипнотики кошмара, в частности - невозможность бегства. Ужас от осознания невозможности избежать, исчезнуть, не участвовать в происходящем, не слышать и не слушать, не видеть, не присутствовать делает бегство кошмара - точнее, невозможность спастись - особенно драматичным.

Достоевский показывает в «Бобке» полное отсутствие свободы выбора. Кошмар в том, что мертвец не может избегнуть своей участи - не слушать или уйти, как из жизни. Читатель охвачен безысходным ужасом от того, что как религиозный, так и естественно-научный ответ на последний вопрос бытия равно ничем ему не поможет: этот ужас нельзя рационализировать и объяснить, и поэтому его невозможно отвергнуть или опровергнуть. Попытка религиозного объяснения богохульных разговоров мертвецов в могилах, профетом которой характерным образом выступает лавочник в диалоге с барыней, терпит полное фиаско:

Оба достигли предела и пред судом божиим во гресех равны.

- Во гресех! - презрительно передразнила покойница. - И не смейте совсем со мной говорить!

Ужас «Бобка», в котором кошмар приобретает сугубо материальное звучание, опережая грядущие поиски Лавкрафта, состоит в том, что эта моральная пытка, может быть, и есть вечность.

Оскал готического кошмара, а вовсе не карнавальный смех, жуткий сарказм, а не карнавальная ирония обнажает за суетой жизни страшный вопрос «Бобка»: что, если загробная жизнь есть, но это просто кошмар? Этот вопрос, которому посвящен «Бобок», мучил Достоевского не одно десятилетие: образ вечности как «баньки в пауками» возник под его пером уже в «Преступлении и наказании». Леденящий душу кошмар цинической насмешки «последнего вопроса», от которого нет спасения и который не оставляет надежды , составляет суть этого произведения. Отказ от его решения в религиозных терминах, десакрализация и материализация ужаса делают «Бобок» провозвестником готической эстетики в современной культуре.

БАНЬКА С ПАУКАМИ

Свидригайлов заканчивает свое рассуждение о привидениях следующим образом: «Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить». Раскольников не верит в будущую жизнь, и Свидригайлов добавляет: «Нам все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комната, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность». Это по смыслу очень похоже на ту вечность, о которой болтает черт Ивана Карамазова. И в этой же вечности уже как бы пребывает вернувшийся из Америки Кириллов: «Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползет»

ЧТО ТАКОЕ АМЕРИКА?

Если не знать ничего об Америке и узнать о ней только из Достоевского, то она будет странным образом ассоциироваться со смертью, с чертом и привидениями, с потусторонним миром и затхлыми склепами, с убийством и самоубийством, с беззаконием и каторгой, с пауками и злобными плантаторами, с наполеонизмом и человекобожеством, с помесью яви и сна, с плотью и похотью, с нелюбовью к старушкам и любовью к несовершеннолетним девочкам. Это, конечно, мир, во всем противоположный тихому славному миру патриархальной России. Чуждый и опасный мир, вламывающийся в ее пореформенные «мечты и грезы». Но и сам этот мир тоже ведь «мечта и греза».

ПЯТИЛЕТНЯЯ ДЕВОЧКА

Перед тем, как отбыть в Америку, Свидригайлов бродит по коридорам грязной гостиницы и натыкается там на «девочку» лет пяти, не более, в измокшем, как помойная тряпка, платьишке, дрожавшую и плакавшую. Из лепетания девочки Свидригайлов заключает, что «это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка... заколотила и запугала»... Знаете, что это за девочка? Это реформа, начавшаяся в 1861году. К моменту написания приведенных строк романа ей как раз и исполнилось пять лет.

ОПЯТЬ ИГРА ВООБРАЖЕНИЯ

Поразительно, но девочка-реформа, оказывается, пьяная и даже пытается соблазнить Свидригайлова. Она смеется. «Что-то бесконечно безобразное и оскорбительное было в этом смехе, в этих глазах, во всей этой мерзости в лице ребенка. „Как! Пятилетняя!" прошептал в настоящем ужасе Свидригайлов». Он поднял руку, чтобы прибить девочку-реформу (как прикончил Раскольников пораженную реформой старуху), и «в - ту же минуту проснулся». Далее ему остается только выйти на улицу и застрелиться.

ПОЦЕЛУЙ ЗЕМЛИ

Итак, Свидригайлов спустил курок и - отбыл в потустороннюю Америку. Его больше нет в душе Раскольникова, который теперь уже почти опять возвратился к своему первоначальному состоянию законопослушного члена общества (каковым его любит Родина-мать). Он уже может идти сдаваться в полицию, но перед этим надо, конечно, пойти поклониться Матери Сырой Земле.
Эта древняя богиня матриархального народа обернулась в ХIХ веке в головах русских писателей и публицистов Софией Премудростью Божией. Ей и до сих пор поклоняются даже те, кто о ней ничего не знает. В «Преступлении и наказании» она фигурирует в виде Сони Мармеладовой, которая точно знает, как должен вести себя человек, душу которого посетил Свидригайлов: «Пойди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, потому что ты и перед ней согрешил, и скажи всему миру вслух: „Я убийца! "».

ЧУР МЕНЯ НА РАСПУТЬИ

Раскольников так и делает - поклоняется земле и народу (народ комментирует: «грунт лобызает»), сдается полиции, отправляется на каторгу («в Иерусалим»), примиряется с обществом, на которое посягнул. Он, в общем, хороший мирный русский человек, созданный жить по законам полицейско-общинной Софии, вписанной матерью в его отзывчивое детское сердце. А крутовыйный Свидригайлов, возросший в разболевшейся из-за реформы душе Раскольникова, не хочет иметь ничего общего с этой старой русской Софией. Стреляя в себя, он порывает с ней, бежит от ее скучных религиозно-моральных ритуалов (поцелуев с грунтом на многолюдных перекрестках-распутьях). И попадает прямо на тот свет, в Америку.

«ВОТ И ВЕРАНДА»

Ни законы общества, ни даже законы природы Свидригайлову не писаны. Он ведь лишь привидение, литературный герой, сновидческий человек, существо потустороннее. Он не рожден, а лишь вымышлен. Он легко переходит из бреда в реальность. И так же легко возвращается обратно. Ему нечего угрызаться по поводу того - преступил он или не преступил. Метафизические проблемы пограничья, которыми мучится бедное порождение женщины Раскольников, неизвестны Свидригайлову - ибо он сам есть граница. Для него лет эдак восемьдесят - меньше мгновенья. Так что не будет ошибкой сказать: как только «Свидригайлов спускает курок» своего револьвера, случается «откровение на американской веранде».

УТОПЛЕННИЦА В ГРОБУ

«Голубая морская волна вздулась у меня под сердцем, и с камышового коврика на веранде, из круга солнца, полуголая, на коленях, поворачиваясь на коленях ко мне, моя ривьерская любовь внимательно на меня глянула»… Ну - не «ривьерская любовь», а девочка-самоубийца, над которой надругались… Кто - Свидригайлов? Ставрогин?.. Свидригайлов видит ее в гробу - во сне, который переходит затем в кошмар с пятилетней соблазнительницей...
И вот теперь он в Америке снова видит ее. Это Лолита, обосновавшаяся - если не в баньке, то на веранде. Теперь можно иначе понять слова Гумберта Гумберта: «Все, что было общего между этими двумя существами, делало их едиными для меня».

ГУМБЕРТ СВИДРИГАЙЛОВ

Впрочем, дело не только в маленьких девочках. Свидригайлов и Гумберт едины по своей природе - оба они психологические (и онтологические) аномалии. Оба они расцветают в зазоре между реальным и невозможным, где нормальный человек давно бы свихнулся. Оба они доверяют тому, что в данный момент лично им предлагает судьба (Мак-Фатум), и вполне равнодушны к общеобязательному закону, которым вынуждены довольствоваться Раскольниковы. Очень понятно: ведь переступать за кон (за черту дозволенного) - это смысл существования персонажей, подобных Свидригайлову. Они сами себе закон. Они жители некоей умопостигаемой границы. И не потому ли они тяготеют к Америке, что являются для русской мифологической литературы тем же, чем в американской мифологии являются герои «фронтира»?

И ПОЗНАЛ СВИДРИГАЙЛОВ ЛОЛИТУ

Завладевший Лолитой Гумберт (это, как известно, псевдоним) совершает длительное путешествие по Америке. Обрывки дорожных впечатлений: «Адский каньон - двадцатый по счету», «След ноги английского писателя Р. С Стивенсона на потухшем вулкане», «Человек, бьющийся в бурном эпилептическом припадке на голой земле, в штатном парке Русской Теснины» и прочее, прочее, прочее. «Мы побывали всюду. Мы в общем ничего не видели. И сегодня я ловлю себя на мысли, что наше длинное путешествие всего лишь осквернило извилистой полосой слизи прекрасную, доверчивую, мечтательную, огромную страну»... Эта страна, собственно, и есть Лолита, которую своей слизью осквернил Свидригайлов. А точнее Лолита - это несовершеннолетняя, не вполне оформившаяся еще София Америки.

«МЕЖДУ СОСИСКОЙ И ГУМБЕРТОМ»

Описания Лолиты и Америки легко переходят друг в друга и прекрасно друг друга дополняют. Начав с того, что «чудесному миру, предлагаемому ей, моя дурочка предпочитала пошлейший фильм, приторнейший сироп», Гумберт может непринужденно перейти к разочарованиям, которые постигают любовника в «душераздирающе прекрасной» американской глуши. «Ей свойственна какая-то большеглазая, никем не воспетая, невинная покорность, которой уже нет у лаковых, крашеных, игрушечных швейцарских деревень». Но - в отличие от «ровного газона горных склонов Старого Света», где любовник грешит «около удобного для пользования, гигиенического ручейка», в американской глуши «ядовитые растения ожгут ягодицы его возлюбленной, безыменные насекомые в зад ужалят его»... Лоно американской природы оборачивается детским лоном Лолиты, которая, как признает Свидригайлов, «никогда не вибрировала под моими перстами».

ЛОЛИТИН ЯЗЫК

Вся эта беспорядочная езда по Америке (и задержка на зиму в провинции), познание юной Софии Нового Света, потустороннее траханье с безучастной Лолитой - может быть понято как изучение языка. Не «аглицкого языка» (как выражается Митя Карамазов), а языка той новой культуры, в которую Свидригайлов попадает, покончив с культурой русской: «Читатель заметит, как я силился подделаться под Лолитин язык». Это язык гангстерских фильмов, рекламных щитов, комиксов, мотелей... Как только он им овладевает (а на это у него уходит меньше времени, чем рассчитывал Митя), Лолита от него ускользает. И ему остается только превратить свой американский опыт в книгу. И умереть.

ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ

Свидригайлов не мог явиться на страницах русского романа в виде Гумберта. Он превратился в Гумберта на страницах американского романа, написанного русским автором по-английски. Разница между Свидригайловым и Гумбертом приблизительно такая же, как «между зеленым русским литературным языком и зрелым, как лопающаяся по швам смоква, языком английским, между гениальным, но еще недостаточно образованным, а иногда довольно безвкусным юношей и маститым гением, соединяющим в себе запасы пестрого знания с полной свободой духа» (Набоков).
Свидригайлов, правда, никогда не был юношей, но - он когда-то был нов. Этот персонаж возник в условиях робких попыток либеральных реформ - как пугающая реализация русской идеи свободы. В иной языковой среде, в атмосфере свободной от русских традиций культуры эта идея обернулась неугасимым «огнем чресел», освещающим баньку с пауками по углам.

В этот день, …лет назад

Тринадцатого июля 1790 года за напечатание книги "Путешествие из Петербурга в Москву" арестован и заключен в Петропавловскую крепость Александр Николаевич Радищев.

Позднее Василий Васильевич Розанов верно заметил: "Есть несвоевременные слова. К ним относятся Новиков и Радищев. Они говорили правду, и высокую человеческую правду. Однако если бы эта "правда" расползлась в десятках и сотнях тысяч листков, брошюр, книжек, журналов по лицу русской земли, - доползла бы до Пензы, до Тамбова, Тулы, обняла бы Москву и Петербург, то пензенцы и туляки, смоляне и псковичи не имели бы духа отразить Наполеона.

Вероятнее, они призвали бы "способных иностранцев" завоевать Россию, как собирался позвать их Смердяков и как призывал их к этому идейно "Современник"; также и Карамзин не написал бы своей "Истории". Вот почему Радищев и Новиков хотя говорили "правду", но - ненужную, в то время - ненужную".

А мне даже кажется, что Радищев несколько похож на Свидригайлова:

"- Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! - с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.

Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! - ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь"…

Что касается Николая Ивановича Новикова, то прав Дмитрий Мережковский, написавший в статье "Революция и религия": "Религиозно-революционное движение, начавшееся внизу, в народе, вместе с реформою Петра, почти одновременно началось и вверху, в так называемой интеллигенции… В Новикове, в первом, высказалась сила общественная, независимая от самодержавия… Один крестьянин из имения масона, сосланного по делу Новикова, отвечал на вопрос: "За что сослали твоего барина?" - "Сказывают, что другого Бога искал". - "И поделом ему, - возразил собеседник, тоже крестьянин, - на что-де лучше русского Бога?". Екатерине Второй понравилось это "простодушие", и она несколько раз повторяла анекдот"…

Далее Мережковский делает верное замечание: "Екатерина кругом виновата; но виноватая была все же правее правого: гениальным чутьем самовластия учуяла она слишком опасную связь русской религиозной революции с политической. Несколько лет до Новиковского дела, прочитав книгу Радищева, обличение самодержавия, как нелепости политической, Екатерина воскликнула: "Он - мартинист!" Она ошиблась на этот раз ошибкою обратною той, которую сделала в приговоре над Новиковым. Радищев - революционер-атеист; Новиков - верноподданный мистик. Но в глазах самодержавия мистицизм, отрицающий русского Бога, и революция, отрицающая русское царство - одинаковая религия, противоположная религии православного самодержавия".

Верно, но для умного Мережковского, на мой взгляд, слабо (впрочем, из гегелевской триады синтез - его слабое место): он ведь стал свидетелем деяний всех залихватских последователей радищевых и новиковых. Было ведь с избытком материала для размышлений и обобщений. Никакой ошибки Екатерина II не сделала: Новиков и Радищев для России - это то же самое, что Вольтер и Дидро для Франции. Именно они были главными идеологами и вдохновителями революции.

А Пушкин писал: "Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а "Путешествие в Москву" весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостию".

Впрочем, тут надо понимать: Радищев был не революционером, а обличителем. И его критика, часто весьма несправедливая, - это в основном лишь попытка привлечь внимание к своему произведению. Большая литература - всегда обличительная. Радищева и Новикова позднее подняли на щит те, кто прекрасно понимал, как можно использовать их опусы в революционной агитации. В те времена, когда уже игра шла по-крупному…

Таких, как Радищев и Новиков, на мой взгляд, хорошо характеризует всего один небольшой штришок, который показывает и их уровень свободы, и их понимание свободы, и их подлинные мировоззрения.

Н.И. Новиков почитался позднее либеральными демократами XIX века (да и в советские времена) непримиримым противником крепостничества, и вообще - "свободомыслящим". Выйдя на свободу при Павле I из Шлиссельбургской крепости, он созвал своих друзей на праздничный обед. Как вспоминает князь П.А. Вяземский, перед обедом Новиков просил позволения у гостей посадить за стол крепостного человека, который добровольно с 16-летнего возраста сидел с ним в Шлиссельбургской крепости. Гости приняли предложение с удовольствием. А через несколько времени узнают, что Новиков продал своего товарища по несчастью. Друзья спрашивают "просветителя": правда ли это? Да, отвечает Новиков, дела мои расстроились и мне нужны были деньги. Я продал его за 2 000 рублей…

К этой невероятной истории Вяземский позволил себе лишь одну небольшую ремарку: я и прежде слыхал, что Новиков был очень жесток с людьми своими… А вы говорите - идеал! И ведь все это не какой-то нервический, нечаянный надрыв, а хорошо продуманная подлость.

Уже много-много позднее Крупская тоже сделает одну ремарку. Нет, не насчет Новикова - насчет Ильича: "Ленин был добрый человек, говорят иные. Но слово "добрый", взятое из старого лексикона добродетелей, мало подходит к Ильичу, оно как-то недостаточно и неточно".

Ленин, март 1922 года: "чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам… расстрелять, тем лучше"…

Хотите всегда быть в курсе последних событий в стране и мире? Подписывайтесь на наш

– Сходите к доктору.

– Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро. Я вас не про то спросил, – верите вы или нет, что привидения являются? Я вас спросил: верите ли вы, что есть привидения?

– Нет, ни за что не поверю! – с какою-то даже злобой вскричал Раскольников.

– Ведь обыкновенно как говорят? – бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову. – Они говорят: «Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как больным, а не то что их нет самих по себе.

– Конечно, нет! – раздражительно настаивал Раскольников.

– Нет? Вы так думаете? – продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него. – Ну, а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что, когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир». Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить.

– Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников.

Свидригайлов сидел в задумчивости.

– А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал он вдруг.

«Это помешанный», – подумал Раскольников.

– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

– И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.

– Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! – ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.

Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался.

– Нет, вы вот что сообразите, – закричал он, – назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?

– Сделайте же одолжение, – раздражительно продолжал Раскольников, – позвольте вас просить поскорее объясниться и сообщить мне, почему вы удостоили меня чести вашего посещения… и… и… я тороплюсь, мне некогда, я хочу со двора идти…

– Извольте, извольте. Ваша сестрица, Авдотья Романовна, за господина Лужина выходит, Петра Петровича?

– Нельзя ли как-нибудь обойти всякий вопрос о моей сестре и не упоминать ее имени. Я даже не понимаю, как вы смеете при мне выговаривать ее имя, если только вы действительно Свидригайлов?

– Да ведь я же об ней и пришел говорить, как же не упоминать-то?

– Хорошо; говорите, но скорее!

– Я уверен, что вы об этом господине Лужине, моем по жене родственнике, уже составили ваше мнение, если его хоть полчаса видели или хоть что-нибудь об нем верно и точно слышали. Авдотье Романовне он не пара. По-моему, Авдотья Романовна в этом деле жертвует собою весьма великодушно и нерасчетливо, для… для своего семейства. Мне показалось, вследствие всего, что я об вас слышал, что вы, с своей стороны, очень бы довольны были, если б этот брак мог расстроиться без нарушения интересов. Теперь же, узнав вас лично, я даже в этом уверен.

– С вашей стороны все это очень наивно; извините меня, я хотел сказать: нахально, – сказал Раскольников.

– То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в свою выгоду, то не стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая свою любовь к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал…

– От праздности и разврата, – перебил Раскольников.

– Действительно, я человек развратный и праздный. А впрочем, ваша сестрица имеет столько преимуществ, что не мог же и я не поддаться некоторому впечатлению. Но все это вздор, как теперь и сам вижу.

– Давно ли увидели?

– Замечать стал еще прежде, окончательно же убедился третьего дня, почти в самую минуту приезда в Петербург. Впрочем, еще в Москве воображал, что еду добиваться руки Авдотьи Романовны и соперничать с господином Лужиным.

– Извините, что вас перерву, сделайте одолжение: нельзя ли сократить и перейти прямо к цели вашего посещения. Я тороплюсь, мне надо идти со двора…

– С величайшим удовольствием. Прибыв сюда и решившись теперь предпринять некоторый… вояж, я пожелал сделать необходимые предварительные распоряжения. Дети мои остались у тетки; они богаты; а я им лично не надобен. Да и какой я отец! Себе я взял только то, что подарила мне год назад Марфа Петровна. С меня достаточно. Извините, сейчас перехожу к самому делу. Перед вояжем, который, может быть, и сбудется, я хочу и с господином Лужиным покончить. Не то чтоб уж я его очень терпеть не мог, но через него, однако, и вышла эта ссора моя с Марфой Петровной, когда я узнал, что она эту свадьбу состряпала. Я желаю теперь повидаться с Авдотьей Романовной, через ваше посредство и, пожалуй, в вашем же присутствии, объяснить ей, во-первых, что от господина Лужина не только не будет ей ни малейшей выгоды, но даже наверно будет явный ущерб. Затем, испросив у ней извинения в недавних этих всех неприятностях, я попросил бы позволения предложить ей десять тысяч рублей и таким образом облегчить разрыв с господином Лужиным, разрыв, от которого, я уверен, она и сама была бы не прочь, явилась бы только возможность.

– Но вы действительно, действительно сумасшедший! – вскричал Раскольников, не столько даже рассерженный, сколько удивленный. – Как смеете вы так говорить!

– Я так и знал, что вы закричите; но, во-первых, я хоть и небогат, но эти десять тысяч рублей у меня свободны, то есть совершенно, совершенно мне не надобны. Не примет Авдотья Романовна, так я, пожалуй, еще глупее их употреблю. Это раз. Второе: совесть моя совершенно покойна; я без всяких расчетов предлагаю. Верьте не верьте, а впоследствии узнаете и вы и Авдотья Романовна. Все в том, что я действительно принес несколько хлопот и неприятностей многоуважаемой вашей сестрице; стало быть, чувствуя искреннее раскаяние, сердечно желаю, – не откупиться, не заплатить за неприятности, а просто-запросто сделать для нее что-нибудь выгодное, на том основании, что не привилегию же в самом деле взял я делать одно только злое. Если бы в моем предложении была хотя миллионная доля расчета, то не стал бы я предлагать всего только десять тысяч, тогда как всего пять недель назад предлагал ей больше. Кроме того, я, может быть, весьма и весьма скоро женюсь на одной девице, а следственно, все подозрения в каких-нибудь покушениях против Авдотьи Романовны тем самым должны уничтожиться. В заключение скажу, что, выходя за господина Лужина, Авдотья Романовна те же самые деньги берет, только с другой стороны… Да вы не сердитесь, Родион Романович, рассудите спокойно и хладнокровно.

Говоря это, Свидригайлов был сам чрезвычайно хладнокровен и спокоен.

– Прошу вас кончить, – сказал Раскольников. – Во всяком случае, это непростительно дерзко.

– Нимало. После этого человек человеку на сем свете может делать одно только зло и, напротив, не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?

– Весьма может быть.

– Ну уж это нет-с. А впрочем, нет, так и нет, так пусть и будет. А только десять тысяч – прекрасная штука, при случае. Во всяком случае, попрошу передать сказанное Авдотье Романовне.

– Нет, не передам.

– В таком случае, Родион Романович, я сам принужден буду добиваться свидания личного, а стало быть, беспокоить.

– А если я передам, вы не будете добиваться свидания личного?

– Не знаю, право, как вам сказать. Видеться один раз я бы очень желал.

– Не надейтесь.

– Жаль. Впрочем, вы меня не знаете. Вот, может, сойдемся поближе.

– Вы думаете, что мы сойдемся поближе?

– А почему ж бы и нет? – улыбнувшись, сказал Свидригайлов, встал и взял шляпу, – я ведь не то чтобы так уж очень желал вас беспокоить и, идя сюда, даже не очень рассчитывал, хотя, впрочем, физиономия ваша еще давеча утром меня поразила…

– Где вы меня давеча утром видели? – с беспокойством спросил Раскольников.

– Случайно-с… Мне все кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь лет безвыездно проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу.

– Ну, хорошо-с. Позвольте спросить, вы скоро в путешествие отправитесь?

– В какое путешествие?

– Ну да в «вояж»-то этот… Вы ведь сами сказали.

– В вояж? Ах да!.. в самом деле, я вам говорил про вояж… Ну, это вопрос обширный… А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! – прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. – Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают.

– Когда это вы успели?

– Но с Авдотьей Романовной однажды повидаться весьма желаю. Серьезно прошу. Ну, до свидания… ах да! Ведь вот что забыл! Передайте, Родион Романович, вашей сестрице, что в завещании Марфы Петровны она упомянута в трех тысячах. Это положительно верно. Марфа Петровна распорядилась за неделю до смерти, и при мне дело было. Недели через две-три Авдотья Романовна может и деньги получить.

– Вы правду говорите?

– Правду. Передайте. Ну-с, ваш слуга. Я ведь от вас очень недалеко стою.

Выходя, Свидригайлов столкнулся в дверях с Разумихиным.

II

Было уж почти восемь часов; оба спешили к Бакалееву, чтоб прийти раньше Лужина.

– Ну, кто ж это был? – спросил Разумихин, только что вышли на улицу.

Загрузка...